Степан начал бледнеть, отстранился, нетерпеливо боднул головой:
— Ты постой, у меня от тебя голова кругом идёт! Ты что же, противник конституции, да?
Вечно с ними галиматья, одну мысль с другой неспособны связать, а люди неглупые, уж не благородство ли сводит с ума, он вскочил, зашагал в дальний угол, нестерпимо крича:
— Из какой надобности мне противником конституции быть, в толк возьми! Я противник лишь несносной глупости умных людей, я противник всего лишь бестолковых благородных мечтаний, которые не чуют ног под собой. Вот, вот я противник чего! Что за странный вывих ума!
Степан заворочался, скрипя стулом, растерянно бросил в спину ему:
— Так ты так прямо нам и скажи, коли в том убеждён и по сведеньям именно этак выходит.
Он огрызнулся:
— Я молчал? Говорил тому да другому, а из чего говорить? Всё одно из вас ни один не поймёт, что не дельный профессор нам нужен теперь позарез, не латынь — чёрт с ней, с этой латынью, совсем! Мы в таком теперь находимся умственном положении, что нам сперва надобно своего Вольтера нажить или что-то похожее на него, чтобы заставил свет целый слушать себя, всю Россию, чтобы язвительным словом своим все наши умы освежил, а у нас пока, на беду, один Карамзин, да и тот проповедует громко одну приятную благодетельность деспотизма! Кто же поймёт?
Степан точно попятился, увещевая его:
— Полно-ка, успокойся, кричал, кричал, а куда заметнул! Вольтер, Карамзин! Да у нас сочинения Вольтеровы слишком многим довольно известны, и вольтерианцем давно уже все староверцы нашего брата костят.
Стоя посреди кабинета, скривясь, точно от мерзкой боли в зубах, Александр почти застонал:
— То-то и есть, что на это мы мастера — опакостить всякое славное имя, хоть чужое, а пуще своё. По одной хоть причине и надобно нам хоть несколько имён выдающихся, которых вся нация, вся, понимаешь, приняла бы в вожди и пророки свои, пошла бы без колебаний за ними, как французы за Вольтером пошли, как немцы за своим Гёте пошли, и по ним, по мудрым наставникам их, научились бы настраивать мысли, и в особенности вещую совесть свою, чтобы какой-нибудь сукин сын Аракчеев и тот не смог бы не оглянуться на них да в затылке у себя почесать: сволочь, мол я, подлец подлецом.
Степан руками развёл, лицо простодушное, дитя и дитя:
— Опять ты бранишься, экая страсть у тебя, любишь сильное слово сказать, а ведь и это уже предусмотрено в нашем новейшем уставе, чего ты не знал, признаюсь, а кричишь.
Он грозно выкрикнул:
— Что-о?!
Степан засмеялся беззлобно и встал:
— Не знаю, как бы понятно тебе изложить... Обыкновенно весёлый такой, всё остроты, всё смех, а нынче точно тебя подменили, совершенно другой человек... Да вот, постой... Не хотел тебе говорить, у нас постановлено строго, страшную клятву давал, то да се, да ты же наш человек, без сомнения, хоть и бранишься ужасно, а наш. Вот у нас говорится, что полезнейшие из познаний суть те, которые делают человека способнейшим споспешествовать общему благу, и что по этой причине следует в особенности распространять те науки, которые просвещают насчёт обязанностей и споспешествуют исполнению оных.
Грибоедов открыл в изумлении рот:
— Помилуй, каким же манером эти фокусы, этот цирк, эту дребедень прикажешь понять?
Степан, отмахнувшись, сел на диван:
— Что за охота тебе дураком притворяться. Отчего дребедень?
Он всем телом подался к нему, расширив глаза:
— Постой, это какие же такие науки, которые насчёт наших обязанностей нас просвещают, позволь мне, круглому дураку, идиоту последнему, хоть эту важную вещь узнать от тебя, коли я у вас кругом выхожу бестолков?
Степан отвернулся к окну:
— Ты рассердишь меня наконец, ведь истины эти всякому человеку должны быть известны.
В самом деле, из чего благим матом орать, когда всякому человеку известны, приготовленья не надо, профессора вон, и он заговорил примирительно, присаживаясь за свой письменный стол, давно заброшенный им по случаю сборов в отъезд:
— Что ты, душа моя, не сердись, а только любопытно мне знать, как мыслите вы об искусстве, сделай милость, открой, не стыдись, припомни сей пункт, чай, и об искусстве имеется особая запись у вас, бюрократов прогресса?
Степан с большим вниманием поглядел на него, проверяя, должно быть, не шутит ли он, не морочит ли головы, как обыкновенно морочит, всерьёз ли интересуется знать:
— Об искусстве?.. Ах да, ты поэт, ты меня так закрутил, что я об этом забыл... Так об искусстве?.. Тем, кто нынче занят словесностью, определено печать изящного налагать на творения, однако же не теряя из виду, вот именно не слово в слово, а смысл, что только то истинно изящное суть, что в нас вызывает высокие и к добру влекущие чувства, как есть.
Он хохотнул, оборвался, довольно бюрократов прогресса, в самом деле обозлится Степан, оскорблённо сказал:
— Полно, мой милый, морочить меня, такого рода определение вовсе уж глупо, остальному под стать, сил нет, что за удача составлять и распространять галиматью. Поэт творит, как живёт, свободно и свободно, ему на песни правил не писано никаких.
Степан возмутился:
— Да что тебе тут-то неладно, открой?