На тот миг я был в растерянности, и в чувствах моих царила полная сумятица. Жизнь безногого калеки не сулила счастье, и я сильно тосковал, предчувствуя безрадостное бытие нахлебником в чужом доме. Хотелось удавиться от недобрых думок. То, что проклятый нелюдь издох, не принесло мне долгожданного удовлетворения. Может быть потому, что не сам прирезал гада и даже тела его порубленного не узрел, а может быть потому, что месть никому не дает покоя после ее свершения. Злобы во мне было много. Кипела она у самого сердца пуще прежнего, и даже хмель не мог приглушить остроту мучений. Думал, что сломит меня вконец не злоба жгучая, так брага крепкая, если бы не Учитель, да позволит мне читатель так именовать эту удивительную женщину. Сидя в избенке и ожидая исхода боя, уж точно не думал я встретить ее, да еще женою моего безумного, якобы сгинувшего брата. Я был поражен в тот момент до немого отупения, потому не стал артачиться, когда Дарим сгреб меня в лодку, и пришел в себя только здесь, в Толмани. Тяжело мне было, ничего не мог понять и тем более принять. Но Ольге было и того хуже.
Позже, во время наших долгих бесед, я спросил ее, что творилось под маской спокойствия и безразличия, которую она носила с неделю после похорон. Ольга долго думала, прежде чем ответить.
“Я испытывала величайший страх в своей жизни. Страх того, что несправедливо погубила невинного человека. Страх совершенной ошибки. Да-да, не удивляйся, речь пойдет о Лисе. Меня давили сомнения такой тяжести, что ни о чем другом я не могла думать, переживая сильнейшее чувство вины. Я терялась в догадках, оправдывала и обвиняла его. Но узнать истину не смела, помня запрет Даримира. Страх потерять и его повергал меня в безумие. Я была голым чувством, живой дрожащей сутью без мысленной брони. Меня можно было легко убить, я бы этого даже не заметила…”
Она некоторое время молчала, потом грустно улыбнулась.
“Это было время великой слабости, через которую я обрела великую силу. Черный Дракон еще долго будет спать в своем логове”. — Ты хочешь сказать, что изжила в себе эти страхи? — “Нет, что ты! Страх невозможно изжить, но его можно познать и сосуществовать с ним, контролируя”. — Но, нелюдь… что ты чувствовала к нему? Ненависть, разочарование, понимание? — “Что чувствовала? Боль и печаль. А он… он на тот момент не существовал для меня. Образ безжалостного убийцы, в который я свято верила, рассеялся, а заменить его оказалось нечем. В этом тоже был урок: не суди людей. Каждая твоя оценка добавляет штрих к иллюзии, застилая истину, и суть человека исчезает для твоего взора. В конце концов, мы видим в нем лишь набор собственных суждений, основанных на предрассудках”. — Так ты больше не испытываешь к нему ненависти? — “Я этого не говорила. Если честно, отвращение — это единственное, в чем я уверена, когда думаю о нем. Все остальное двойственно … как монета”.
Этот разговор состоялся до смерти Дарима. С этими мыслями и с этим осознанием она жила одиннадцать лет.
Мы поселились в старом доме покойных родителей Олги и пробыли там до весны, когда Учитель захотела уйти из “ставших душными” стен. Лично я думаю, что она просто решила убежать подальше от людей, чье боязливое любопытство стало особенно докучать ей после первых родов. Рожала она страшно. Плод пошел раньше срока, и, хоть она и утверждала, что для нее это было нормально, я в это не верил. Крики ее, что доносились из бани, заглушали даже рев снежной бури. Повитуху она к себе не пустила, мужа выгнала взашей, затворилась в мыльне и кричала так, что кровь шла ухом. Дарим рвался к ней, рыдал от неведомой мне боли, ломился в запертые двери, но что-то не пускало его, какой-то незримый барьер удерживал спятившего от страха брата за порогом бани, на лютом морозе и холодном ветру. А потом пришел он — юноша, белый, как снег, тонкий и высокий, как тростник, с глазами без радужки, что, словно два блюдца, были полны искристого лунного света. Впервые видел я оракула так близко живьем и, честно признаюсь, представлял его себе совсем не таким. Запертая дверь раскрылась перед ним как по волшебству, он вошел, и все стихло, даже буря за окном смирила свой гнев, а воздух вдруг наполнился чистой мелодией. Я ни разу не слышал подобной музыки: там был и плач дикой птицы над побережьем, и мерное дыхание морской пучины, и звон ручья меж каменных глыб, и бег облаков под свободным крылом. А потом музыка стихла, и началась песня без слов, сначала тихая и как бы вкрадчивая, вопрошающая, потом все более громкая, настойчивая и в то же время радостная, покуда не вплелся в голос, ставший могучим и даже свирепым, звонкий крик новорожденного. Второго мы не услышали, лишь почувствовали боль от неразличимого нашему уху звука. Спустя некоторое время оракул вышел из бани и заговорил с Даримом, протягивая ему странной формы дудку из красного дерева с золотым полустертым рисунком под растрескавшимся лаком.