В обществе, которое я посещал, было не всегда возможно избежать карточной игры. Поскольку мои доходы были не вполне надежны и я мог легко лишиться их, я всегда держался настороже с опытными игроками, в особенности с шулерами. По воле случая приключившееся со мной несчастье было неизбежно также и потому, что вот уже более полугода я не имел от графа никаких вестей, несмотря на то что постоянно посылал ему письма. Мое хозяйство приносило определенный достаток, на который я надеялся в обозримом будущем. Но однажды вечером, когда я, опьяненный вином и удачей, рискнул сделать весьма крупную ставку, счастье изменило мне. Все мои наличные деньги оказались в руках ловких пройдох. У меня оставалось не более чем на прожитие в течение одной недели. Все же я сумел растянуть эту сумму еще на несколько недель. Наконец, стыдом и отчаянием доведенный до крайности, я решил оставить Мадрид и вернуться в Алькантару. Вещи свои мне пришлось продать, чтобы заплатить долги. Я отправился в путь — пешком, подобно нищему.
Так оказался я, вопреки увещаниям и советам графа, вопреки своим твердым намерениям, по вине собственного неблагоразумия, вновь на прежнем пути, предавая себя добровольно в руки тех, от кого я столь многими обходными путями и благодаря столь многим жертвам ушел. Не сумев избежать злой судьбы, в ярости устремился я навстречу той, что еще злее. Но то, что могло бы подавить меня, только прибавило мне мужества; то, что ранее истощило бы мои силы, придало мне их. Бедный попрошайка, беспомощный пред каждым неудобством, каждым несчастьем, питался я надеждами, на которые моя измученная душа прежде, даже посреди всех жизненных благ, никогда не была бы способна.
Привычная небрежность и недостаток сведений, могущих быть полезными каждому путешественнику, истощили довольно скоро небольшой запас денег, которым я еще обладал. Когда до столицы оставалось несколько дней пути, он почти истаял, но я не терял мужества и в ближайшем же городе потратил последние монеты на приобретение незатейливой маленькой лютни. Я наделен некоторым музыкальным талантом и знал в ту пору множество народных песенок, которые ради удовольствия выучил в прежние, счастливые, времена. Мои страдания, мои мечты вселяли душу в мертвый инструмент; искусство мое было обращено к женщинам, и это, в сочетании с приятной внешностью, обеспечивало мне всяческое пропитание и благосклонный прием. Я старался не упустить из виду, чем заняты и в каком расположении духа находятся мои слушатели, и играл то, что в настоящий миг могло им понравиться. Так одолел я добрую половину пути, не слишком тяготясь моими обстоятельствами, силен телом, мужествен духом, неизменно весел и приветлив.
Однажды жарким полднем, изнуренный зноем, ходьбой и голодом, я хотел уже свернуть в рощу, чтобы поискать каких-нибудь плодов и прохлады, когда увидел вдали, на несколько удаленном от дороги холме, хижину, окруженную небольшим садом, к которому примыкала роща фруктовых деревьев. По висевшему у входа колокольчику я понял, что имение принадлежит отшельнику. Обитель уже издали выглядела столь приятно и ободряюще, что путник заранее мог почувствовать расположение к хозяину. Этот маленький рай, казалось, был благословлен божеством плодородия. Все цвело и плодоносило одновременно. Каждый клочок земли питал какое-либо растение, и каждое растение наслаждалось тенью. Небольшой поток падал естественными каскадами с близлежащего взгорья и, казалось, медлил, не желая расставаться с благословенными местами. Трудно было бы вообразить более совершенный образ приветливого покоя, чем это мирное жилище уединенной отрады.
Оно показалось мне еще более прекрасным, когда я приблизился к нему. Небольшая роща окаймляла его, маня своей тенью, каждый уголок предлагал цветущую беседку, и ручей образовывал посредине водоем, защищавший от полдневного зноя цветы и кустарник и оживлявший их своей влагой. Все тут дарило прохладу и свежесть и рисовало картину сладостного отдыха после дневных трудов в пору наивысшего расцвета жизни.
Я позвонил в висевший у двери колокольчик. Отшельник вышел из дома и осмотрелся; заметив меня, он подошел к садовой калитке и открыл ее. Я вгляделся ему в лицо. Что за натура! Горе многих пережитых лет, завершенных наконец несколькими годами счастья, образовали черты, до самой глубины тронувшие мое сердце. Взор, проникающий в душу, который невозможно обмануть никакой видимостью; серьезность выражения, свидетельствующая об успокоении всех страстей, лоб, возвысившийся над скорбью, еще туманящей его глаза, и, когда он наконец заговорил, его полнозвучный, завораживающий голос, звучащий грозно даже для невинных, — все гармонично слилось в этом неповторимом облике испытанной добродетели, всеобъемлющей любви, скромного благородства и отеческой ласки, и все представляло собой погруженное в себя наслаждение.