«Первое, самое унылое и грустное, когда я проснулась, было твое письмо. Все хуже и хуже. Я начинаю думать, что, если счастливый человек вдруг увидел в жизни только все ужасное, а на хорошее закрыл глаза, то это от нездоровья. Тебе бы полечиться надо. Я говорю это без всякой задней мысли, мне кажется это ясно, мне тебя ужасно жаль, и если бы ты без досады обдумал и мои слова и свое положение, ты, может быть, нашел бы исход. Это тоскливое состояние уже было прежде давно. Ты говоришь: „от безверья повеситься хотел“. А теперь? Ведь ты не без веры живешь, отчего же ты несчастлив? И разве ты прежде не знал, что есть голодные, несчастные и злые люди? Посмотри получше: есть и веселые, и здоровые, и счастливые, и добрые. Хоть бы Бог тебе помог, а я что же могу сделать?»
Семейный разлад все усиливался. Он тянул в одну сторону, семья — в другую, но внутренние связи с женой не порывались. Он уехал в Ясную и, получив там от жены письмо, пишет, что это было ему «радостно». И продолжает: «Не тревожься обо мне и, главное, себя не вини. „Остави нам долги наша, якоже и мы“. Как только других простил, так и сам прав. А ты по письму простила и ни на кого не сердишься. А я давно уже перестал тебя упрекать. Это было только в начале. Отчего я так опустился, я сам не знаю. Может быть, года, может быть, нездоровье… но жаловаться мне не на что… Ты говоришь: „я тебя люблю, а тебе этого теперь не надо“. Только этого и надо. И ничто так не может оживить меня, и письма твои оживили меня. Печень печенью, а душевная жизнь своим порядком. Мое уединение мне очень нужно было и освежило меня, и твоя любовь ко мне меня больше всего радует в жизни».
У него, человека сердцем горячего, всякие уверения надо принимать с величайшей осторожностью: то, что есть в данную минуту, ему кажется, что есть всегда, и то, что желательно, чтобы было, ему кажется существующим. Но и при этой оговорке все же чувствуется, что внутренняя связь с женой есть, не порвана окончательно, что ему хочется удержать ее… И он делится с нею своими яснополянскими радостями, которые так жадно пьет его душа после московской бестолочи и тесноты:
«Нынче утром вышел в одиннадцать часов и опьянел от прекрасного утра. Тепло, сухо, кое-где с глянцем тропинки, трава везде, то шпильками, то лопушками лезет из-под листа и соломы, почки на сирени, птицы поют уже не бестолково, а уже что-то разговаривают, и в затишье на углах домов везде и у навоза жужжат пчелы. Я оседлал лошадь и поехал.
Читал днем, потом обошел через пчельник и купальню. Везде трава, птицы, медунчики, нет ни городовых, ни мостовых, ни извозчиков, ни вони и очень хорошо. Так хорошо, что мне очень жалко вас стало, и думаю, что тебе непременно надо с детьми уезжать раньше, а я останусь с мальчиками. Мне с моими мыслями везде одинаково хорошо или дурно, а для моего здоровья влияния город иметь не может, а для твоего и детского большое. Обедал, доедал те роскоши, которые ты тогда прислала и Марья Афанасьевна сохранила. И потом только посидел с книгой, уже солнце за Заказ красное стало заходить. Я скорее делать заряды, седлать лошадь и поехал за Митрофанову избу. Летали вальдшнепы, далеко от меня и мало, ни разу не выстрелил, но много, как всегда, религиозно думал и слушал дроздов, тетеревов, мышей по сухим листьям, собачий лай за Засекой, выстрелы ближние и дальние, филина даже, Булька на него лаяла, песни… Месяц взошел с правой стороны из-за туч, дождался, пока звезды видны, и поехал домой…».
А осенью снова, вслед за детьми, которым надо учиться, он едет в Москву и снова переживает там «ужасные» душевные муки, как он пишет. Несмотря на это, он идет к раввину, чтобы учиться у него древнееврейскому языку, и все ищет, все выясняет, все старается пробить бреши в той стене Тайны, которая окружает всю жизнь человеческую. Из печати выходит его страшная «Исповедь», но цензура уничтожает ее целиком. Тогда в бесчисленных рукописных списках «Исповедь» расходится по всей России тайно, проникает за границу и переводится почти на все культурные языки. Он пишет «В чем моя вера?», — знаменитый Победоносцев[61]
запрещает книгу — опять она расходится по всей России в рукописях и переводится на иностранные языки за границей. Толстой становится опасен и, когда умирает Тургенев, правительство запрещает публичное выступление Толстого в память писателя…