Всего за три года до того, в 1715 году, в
Сын резника Йехуда Мендес, в котором вдруг проснулся заядлый театрал, обратил внимание на мрачность, охватившую его друга, и предложил ему присоединиться к группе парней, которые ставили на святом языке пьесу под названием “Чистая комедия женитьбы”, написанную Йехудой Соммо из Мантуи[51]. Гедалья отнесся к предложению с презрением, в его глазах пьеса была лишь бледным еврейским подражанием феерическим маскарадным представлениям, которые показывали на площадях города.
Ах, души, как жаль, что вам не довелось повстречаться с этим Йехудой. Недостаток знаний он покрывал бездной обаяния. Иногда я скучаю по нему, вспоминаю, как он прошептал мне на ухо, что у женщин между ног есть “пуримл”, трещоточка, и если погромыхать ею, то можно их и до полной потери чувств довести. Такая глупость, а смотрите-ка, по сей день засела у меня в голове.
Как проводит время человек, воспринимающий свою жизнь как отбывание пожизненного заключения? Днем регистрирует заклады в гроссбухе, а по ночам жрет холодные куриные пупки, печенку с луком, вареный говяжий язык, заливая все вином. Но тут в его жизни распустилась, как цветок, она.
– Гедалья, ты заснул никак? Приехали!
Они причалили к берегу острова Лидо, где находился “дом жизни”. Мужчины привязали гондолу к деревянной свае, торчавшей из вязкой илистой почвы. И кивнули Гедалье, чтобы помог нести гроб. Почему, горько подумал он, за время всего плавания никто из них не выказал жалости к нему, свежему сироте, ни взглядом, ни жестом, ни единым словом не дал понять, что сочувствует его горю.
Ха! К его счастью, он не чувствовал никакого горя!
Плакальщики и залоги
Вторая лодка с участниками похоронной процессии также пристала к берегу, из нее выбрались плакальщицы, женщины, которые за малую мзду и над трупом блохи зайдутся в рыданиях.
К пению присоединились остальные сопровождающие, некоторые из них не уступали голосами певцам в самых больших оперных театрах Венеции.
Члены потентинской общины видели себя жертвами двойного изгнания – из Испании и из Сиона, и, может быть, поэтому особо отличались в исполнении заунывных плачей.
Слова проникали в душу Гедальи. Веры в людей у него не было, тем не менее в Бога он верил и искал пристанища в лоне Его.
Башмаки скорбящих увязали в илистой почве, пока они шли мимо надгробий раввинов и нищих, игроков и праведников, мыслителей, музыкантов, актеров и одной поэтессы[53]. Поближе к ограде находилась обширная братская могила, в которой были похоронены четыреста пятьдесят жертв эпидемии лета 1630 года, над могилой памятным знаком возвышалась груда камней с надписью, состоявшей из единственного слова:
Сыны народа, которому было запрещено творить кумиров и идолов, превратили “дом жизни” в музей под открытым небом. Где еще им было наслаждаться изваяниями из камня и мрамора, не рискуя быть заподозренными в ереси? Изящные руки со сложенными в благословении пальцами на надгробии коэна, сосуды для омовения рук у левита, ревущий лев на могилах изгнанников из Испании, олень в лодке у мертвых семейства Сараваль, изваяние богатыря Самсона с длинными косами на могильных плитах династии Чивидалей. Забавно смотрелись лазутчики с виноградной гроздью, изображенные нагими, как в день своего появления на свет, но с шапками на головах, точь-в-точь как позорные красные колпаки, которые в Венеции обязаны были надевать евреи, выходя за ворота гетто. Можно подумать, что без колпаков в них трудно было распознать евреев. Надписи на надгробиях высекались гоями, которые не владели ивритом и путались в буквах.