Долина Милосердия не собирается молча ждать, пока в город войдет вражеское войско. На первых же подошедших солдат огрызаются удивительно умело пущенные стрелы: немало дирвудцев промышляет охотой, а охотники владеют луком не хуже, чем Вайдвен — серпом. Стрелы, пущенные из охотничьих луков, не чета тем, что выпускают редсерасские лучники из своих бронебойных чудовищ, где и тетиву сумеет натянуть до конца не каждый взрослый мужчина; но когда дирвудцы понимают, что их стрелы просто чиркают по броне, не в силах пробить закаленную сталь, они берутся за ружья.
От пуль защиты нет. Колдовство бессильно против пороха. Вайдвен не может поверить своим глазам: крохотный городок посреди дирвудской глуши успешно защищается от нападения многотысячного войска!
— Требушет разбил бы ворота в щепки одним выстрелом, — мрачно говорит Кавенхем, — но нет смысла собирать требушет ради этого отребья. Мы потеряем больше времени, чем если просто позволим им потратить порох впустую. Это не боевой гарнизон, они используют свои охотничьи запасы, и скоро те подойдут к концу. Если только порох сюда не поставляет сама Магран.
— Люди, — напоминает Вайдвен. — Скольких мы потеряем, подставляясь под выстрелы?
— Немногим больше, чем потеряли бы, разбив ворота и войдя в город. — Кавенхем оборачивается к нему, и взгляд его необычайно тверд. Эрл не был молод, но Вайдвен не назвал бы его стариком; Кавенхем уже пережил отчаянное безрассудство, свойственное молодым воинам, и еще не смирился с неизбежным, как смиряются пережившие слишком много весен. Впервые Вайдвен видит его таким. — Мой король, я верен вам и владыке света, и я никогда бы не пожелал ни вашим, ни своим людям зла, но вы никогда не сражались в войне и не посылали людей на смерть. Сейчас время измеряется не жизнями солдат, а их числом. Это не одно и то же.
Вайдвен не понимает. Кавенхем подходит чуть ближе, чтобы не услышали ожидающие приказа его лейтенанты:
— Каждый день, потерянный здесь, дает еще десяток пройденных миль людям герцога и артиллерии, которая будет ждать нас на пути к Новой Ярме. Нам нечего поставить против артиллерии; на каждого из наших магов в Дирвуде найдется пятеро таких же. Унградр не жалеет людей, чтобы задержать нас, он отправил своего вассала на верную смерть, потому что знает — если мы опоздаем и под Новой Ярмой нас встретит несколько тысяч солдат с пушками, войне конец. Поэтому пусть несколько десятков умрет сейчас, чем пять тысяч — чуть позже.
Кавенхем медлит, отвернувшись, но все же заканчивает:
— К тому же, простому люду сложно убивать себе подобных без очевидной на то причины. Еще несколько часов осады дадут им эту причину. Когда ворота падут, люди будут достаточно злы, чтобы не вспоминать об эотасианских заповедях.
Это неправильно, хочет сказать Вайдвен. Эотас ни за что не…
Не хотел бы, чтобы его народ устроил резню только потому, что они не успевают построить треклятый требушет и пускают собственных солдат на смерть?
Вайдвен готов к тому, что свет вот-вот рванется наружу, отберет себе чужой голос и произнесет что-то совсем другое, что-то возвышенное и красивое, что заставит Кавенхема поверить в своего правителя еще сильнее… и в напрочь исковерканные заповеди, которые до Вайдвена хоть и перевирались жрецами, но никогда — так сильно. Но Эотас молчит. Ждет.
Дает ему выбор.
Вайдвен чувствует его сострадание — крохотную теплую искру, почти затерявшуюся в пылающем мареве рассвета. Эотас не может не сострадать; его сожаление искренне. Но по другую сторону от неудачливого святого высятся разбитые руины Старого Энгвита, и даже если бы вся редсерасская армия сейчас принесла себя в жертву, это не сравнилось бы с жертвой, принесенной людьми, которые стали плотью и духом зари, воссиявшей две тысячи лет назад.
И Вайдвен молчит.
Когда на следующий день у охотников кончается порох, дирвудцы вспоминают о масле, смоле, и всей прочей горючей дряни, что только нашлась в деревне. Жрецы взывают к Эотасу так часто, что Вайдвена начинает подташнивать от слов молитв. Склонившись над одним из раненых, Вайдвен заставляет себя взглянуть на него — обезображенного горящей смолой, оставившей багровые пузырящиеся ожоги везде, где только нашлись щели в тяжелой броне.
Он не успевает понять, кто — Эотас или он сам — прижимает ладонь к страшным ранам, невзирая на предупреждающий окрик лекаря. Весенний свет сочится наружу, слишком плотный, слишком яркий, чтобы удержать его в клетке смертной плоти.
И Вайдвен вдруг понимает, что ожогов на воине, уже бывшем на полпути к Гхауну, больше нет. Раненый — редсерасец, судя по брошенному рядом доспеху — из не самого богатого, но все же знатного рода — открывает глаза и глядит на Вайдвена так, будто рядом с ним стоит на коленях не растрепанный крестьянин-пророк, а по меньшей мере привратник Хель.