Но оврага не оказалось. Не было и родника, под ноги попадались кочки и чем дальше, тем чаще. Шла, запинаясь: сумка тяжело и неудобно терлась о колено… Надо было ехать на машине или же шагать через мост. Мудрит, как девчонка, а дело страдает. Так тебе и надо. Вот перемрут коровы и кайся тогда, первооткрывательница земель! Работала счетоводом в цехе, так нет, куда люди, туда и Марья крива. А у самой ни силы, ни ума нет ни на грош. Вот и остается одно — бежать следом за своим ненаглядным… А может, он, бедовый, вернулся домой и сидит сейчас с Никиткой…
Кочки пошли так густо, словно появлялись там, куда она ставила ногу. Хлюпало, солью похрустывал сохранившийся снежок. Снова запнулась и упала. Почувствовала на коленях холод от набухших чулок. Поднялась, ступила и снова упала. И, не вставая, подтянулась к кочке, села. По соленому привкусу на губах, по свежести на щеках поняла — слезы. И уже не сдерживаясь, мелко задрожала плечами…
Ни на что она в жизни не способна. И все-то у ней получается через пень-колоду. Задумала критиковать Долинова. Видел бы он ее сейчас. Вот бы посмеялся от души: запуталась в чистом поле, а в жизни как?.. И кому нужна эта ее дурацкая щепетильность с людьми! Других обижает и себя не радует.
Всхлипнула. Вытерла глаза и, прикусив губу, огляделась. Горизонт стоял высоко. Небо слабо окрашивалось заревом. Неужели там огни?.. Протерла насухо глаза. Да, зарево! Слабое, трепетное, но — зарево! Огни совхоза, а может, и не совхоза совсем. Да не все ли равно, главное — дома, люди, тепло…
Пока поднималась по косогору, стало жарко. Передохнула и чуть ли не бегом заспешила вниз — Синеволино сияло огнями. Сумка била по колену, тянула вперед. Свернула на окраину — к животноводческим фермам. На пороге «молоканки» столкнулась лицом в лицо с зоотехником совхоза.
Он недоуменно взглянул на нее, понял, что это она, Мария Ильюшина, нетерпеливо и зло бросил:
— Наконец-то!.. А я уж подумал: вас только за смертью посылать, — увидел увесистую сумку, схватил ее.
Мария опустилась на скамейку, безучастно глядела, как он свирепо выхватывает флаконы.
На циферблате настенных ходиков в такт маятнику весело бегали желтые кошкины глаза…
ДВОЕ НА РАССВЕТЕ
В предвесенье, когда подули влажные ветры и горьковато пахнуло из палисадников корой, ошалевшие от света воробьи начали устраивать на солнцепеке такой звон, что глохло в ушах.
В этакий денек выскочила из колхозной мельницы Ксюшка Грибанова. Взглянула на сверкающие осколки проталин и зажмурилась, — задохнулась после душного полумрака. Слушала, как гулили голуби и тяжело падала в проржавевшее ведро капель. А когда открыла глаза, увидела перед собой длинного парня в необмятой телогрейке, в полуботинках с медными пряжками на толстой красной подошве. Он заступил дорогу и рассмеялся прямо, в лицо:
— Ой, снегурочка, в какое царство торопишься?..
Ксюшка прыснула в кулак.
Вечером парень нашел ее в холодном зальце клуба на угловой скамейке. Подошел и с чудным полупоклоном — как-то по-стариковски — пригласил танцевать. Сгорая от стыда при невиданной церемонии, Ксюшка юркнула в гущу девчонок и три вечера кряду не ходила в клуб. Когда пришла снова, парень, ни о чем не спрашивая, пошел провожать. Подружек по дороге смело, как ветром. У ворот он взялся за железное кольцо, сказал набычившись:
— Все равно не отстану…
С первыми петухами шугнул их от свежего смолистого сруба Никифор Сидоров. Вслед грозно стучал суковатой палкой по звонким подмерзшим бревнам:
— Молоко не обсохло, а по чужим углам-того, значит! Подам в сельсовет заявление!..
За полдником мать, толкнув по скобленому столу глубокую чашку со щами, спросила:
— Места у своего двора мало?..
Ксюшка поперхнулась, закашлялась до красноты, невнятно ответила:
— Не убыло, чай, от его сруба.
До той поры все свои заботы она держала на виду у матери. А тут зажила двойной жизнью, охваченная незнаемым еще, смутным и нетерпеливым ожиданием чего-то невероятно хорошего. Как-то утром приникла к сухому плечу матери, пряча яркий блеск в глазах:
— Мам… А, мам… Я, кажется, завтра стану самая счастливая на всем белом свете.
— Рехнулась ты, что ли?..
Ксюшка засмеялась. Смех был новый: грудной, тихий.
В апреле она ушла с парников и определилась сеяльщицей во вторую бригаду.
Никифора Сидорова Ксюшка считала за непутевого человека. Был он крепок, желтозуб, с побуревшим, небритым лицом, в замызганной шапчонке, торчавшей на макушке. В колхозе Никифор с весны и до ледостава промышлял рыбной ловлей. Жил в это время на берегу камышистого по краям озера, бывал в деревне короткими наездами.
По веснам работы всем выпадало невпроворот, а Сидоров, по мнению Ксюшки, валялся в шалаше, сладко и долго скреб там свои бока коричневыми от махорки пальцами, глядел от скуки на синие с прозеленью льдины, истаивающие на чистом плесе озера.
В полевой бригаде Ксюшке пришлось работать за повариху. Рыхлая Игнатьевна слегла в больницу и лежала там вторую неделю. Ксюшка варила пшенную кашу на молоке, которая не успевала выпревать и полынную уху.