Муж с каждым днем становился молчаливее, за ужином пристально рассматривал свои налитые от усталости, сбитые руки и заговаривал о Челябинске. Мария молчала, грустно думала, что если человек начинает смотреть только в прошлое, он старится, но она понимала мужа и тоже какими-то остекленевшими глазами начинала видеть свои стоптанные, перепачканные за день в навозе, единственные туфли, которые все равно не были здесь нужны, и морщилась, как от зубной боли. Жизнь в степи оказалась иной, чем представлялась в городе, и Мария боялась не выдержать. Она стыдилась своей слабости, особенно той, что слепо брала ее по ночам за душу, молчала о ней, завидовала шустрому Юрке Зобину, который говорил: «Иной человек, как аккумулятор: пока его не зарядят, ни за что не заискрится», и тихо думала, что она тоже аккумулятор, только плохой: днем на ферме чувствует себя хорошо, а как вечер — тоскует по дому. А тут еще муж с настойчивыми уговорами вернуться. Спорить она не умела. Да и о чем спорить?.. Но почему-то ей трудно было посмотреть ему в лицо, и она, не поднимая глаз, тоскливо прерывала:
— Ну, запела наша Маланья…
Мужу не пришлось, наверно, ее уговаривать, если бы он догадался сделать так, чтобы она, как женщина, первая промолвилась о возвращении в город. А так Мария непонятно для себя ожесточалась против его слов и упорно избегала взгляда.
Вскоре муж с радостным блеском в глазах уехал в срочную командировку, которая почему-то стала удивительно затягиваться. Мария долго ждала его.
Привезли первые щитосборные домики и стали их устанавливать. Люди в брезентовых плащах разбивали взгорок на сквозные улицы. Молчаливые, эти люди казались Марии важными и очень нужными здесь, в неустроенной степи. Ей по-ребячьи хотелось заглянуть в маленький окуляр теодолита, как в подзорную трубу, и, может быть, увидеть не существующие дома и кипень зелени над ними.
А муж все не ехал. И однажды, когда к вечеру особенно остро заломило руки от двухчасовой дойки коров, и она, с трудом разгибая спину, чужими, негнущимися пальцами развязывала косынку, ей подали письмо. Дома Мария дважды прочитала его и уразумела только одно: «…устраиваюсь на работу. Сниму квартиру, приеду за тобой». Она задвинула щеколду на двери и стала очень тихо раздеваться, словно боялась, что соседи, стучавшие посудой в своем закутке, узнают что-то непристойное, стыдное для нее. Мария как бы со стороны отмечала каждое свое движение: сняла чулки, сняла платье, освободила грудь от лифчика… Боялась одного: чтобы вдруг не постучали в дверь.
Долго лежала застывшей, прислушиваясь настороженно к чему-то, подтянув колени к подбородку. Слезы пришли незаметно, обильно засолонили лицо и, чтобы не разрыдаться, она закусила подушку. Так с закушенной подушкой и кляла его, как в бреду:
— Когда тяжело, спину показал… А мне легко?.. Скажи — легко? Удрал. Мужчина. «Приеду за тобой». Как вор… тайком. Черт с тобой. Все равно тебе жизни не будет…
Слезы шли горячими волнами, душили, бросали плечи в крупную дрожь…
Не одну неделю (пока не привезла Никитку) она медленно, как после болезни, приходила к жизни.
Два года… И вот он опять — в бессчетный раз! — зовет к тебе, а завтра, пишет, что прибудет в район шефом от своего завода.
Приехала Мария в районный центр продрогшей, с тяжелым сердцем: разговор с сыном не выходил из головы.
Замирали охрипшие петухи. Попутный грузовичок, переполненный базарной снедью, в кузове которого она тряслась всю дорогу от совхоза «Синеволино», лихо развернулся у темных окон райисполкома и устало скрипнул тормозами. Шофер приоткрыл кабину, весело крикнул в предрассветную тишину:
— С добрым утром, красивая! Остановка Полезай, кому надо — вылезай! — и засмеялся довольный своей шуткой.
Мария, опершись о борт кузова, неловко спрыгнула.
Шофер прикуривал. В слабом свете спички порылась в сумочке, достала две десятирублевки, протянула их шоферу.
— Не обидитесь?..
Тот осветил деньги спичкой, небрежно двумя пальцами выщелкнул ее на промерзшую землю.
— Калым! Сто пятьдесят с прицепом — и никаких претензий. Порядочек! — и беспечно подмигнул Марии.
Поднимаясь на дощатое крыльцо райисполкома, Мария строго подумала, что шоферы — народ избалованный. Ни за что, ни про что — подвез человека — и выкладывай плату. Как будто и машина не государственная. «Сто пятьдесят с прицепом», а потом авария. Водка — дело известное.
Она подождала, когда отъедет машина и постучала в тяжелую холодную дверь. Сторожиха, закутанная поверх телогрейки в толстую шаль, молча впустила ее в полутемный коридор, закрыла дверь на длинный гремящий крюк и, не обмолвившись ни словом, отошла к печке — застучала поленьями, загремела чугунной печной дверкой.
— На диван ложись. Отдохни с дороги, — бросила она через плечо.
Мария прошла в глубь гулкого и длинного коридора, в котором пахло пылью и свежевымытым полом.
Диван оказался широким, просиженным. Она вытащила из сумки газету, расстелила и, осторожно, чтобы не смять плиссированную юбку, легла, укрывшись пальто. Было неуютно и холодно…