Так это всех воодушевило, что и задумали перенести эту замечательную идею на бумагу. Курили, пили, обсуждали, как это должно выглядеть. Классики засели в подвале Киреевских, это всем удобно было – и начали споры. Так редколлегию и стали проводить – заседать в квартире у одного из ее членов, в том числе и у Роберта, и вести разговоры. Решили стихи в альманахе публиковать не по старшинству и важности, а демократически, в алфавитном порядке. Родился и удачный вариант формата – большой, как у хорошего фотоальбома или «Огонька», не желающий помещаться на книжную полку, и обложка, яркая, красная, цепляющая взгляд, с подписями всех участников альманаха – подписи, подписи, повсюду. И крупным шрифтом: «День поэзии». В предисловии так написали: «Это не парад и не смотр. Это один из обыкновенных дней нашей поэтической жизни, в котором участвуют поэты разных возрастов, различных манер и направлений. Мы хотели показать наш день без нарочитой торжественности, без приукрашивания – таким, как он есть. Каждый принес то, что у него было, никто не писал специально для этого сборника». Впервые напечатали запрещенных и забытых: Цветаеву, которую молодежь тогда практически не знала, Пастернака, который был почти в опале, Заболоцкого и Есенина. Но хитро прицепили их паровозиком к проходящему через все цензуры локомотиву – Маяковскому. И подборку Цветаевой дали со стихотворения «Владимир Маяковский», а только потом ошеломляющее «Мой милый, что тебе я сделала…». А пастернаковское «Свеча горела на столе, свеча горела…» тоже появилось именно тогда, в первом «Дне поэзии». Стихи молодых и начинающих, еще студентов, Крещенского и Ветошенко, тоже были напечатаны. И критическая статья Аллы Киреевской.
Расцветало время оттепели.
Дочка
Родственники Роберта все никак не приезжали взглянуть на его счастье. «Сына, какое это может быть счастье – жить в подвале с евреями», – спрашивали они в письме и снова не приезжали. Роберт переживал, страдал по-настоящему, человеком он был мирным, а тут так с матерью все закрутилось. «Сына, я ж тебе человеческим языком говорю, там для меня немножко много евреев». И опять отговаривались важными делами: то за маленьким сыном надо присмотреть – совсем учебу забросил, то дела у отчима на службе.
– Отпусти ситуацию, – сказала ему умная полуеврейская жена. – Время покажет. Вот появятся у нее внуки, там и посмотрим.
Как в воду глядела, я вскоре и появилась. В один из июльских вечеров, в самой середине лета, Роберт отвез Алёну в роддом на Леонтьевском. Аллу в роддоме обозвали «старородящей первородкой», что ее удивило и обидело одновременно: «Это что ж такое? В 24 года – и уже старородящая? Что вообще за название такое? Звучит как ругательство просто! А что ж, к вам в 15 рожать приходят?
– Нет, гражданочка, это медицинский термин! Раньше до 20 первые роды у женщин проходили, потом до 24 возраст отодвинули, так что вы не волнуйтесь, располагайтесь вот и начинайте рожать! Какая вам разница, как вы называетесь, мамочка? Вон, как вы переносили, недели на две точно!
Я и вправду появилась позже сорока, сильно переношенная, большая, толстая, самодовольная, с пальцем во рту. Видимо, уже лезли зубы. Имя выбирали недолго, заранее решили, что или Катька, или Алешка. Алешка отпал сам собой.
Роба с Аллой, Лидкой и Принцем шумно затормозили у ворот и торжественно внесли сверток со мной в пыльный от июля двор. Поля, счастливая – а как же, уже прабабушка! – неловко переваливаясь и вытирая руки о фартук, побежала навстречу. За ней раскрасневшаяся Ида, ставшая уже тетей. Олимпия, Миля и Марта, праздничные, расфуфыренные, еле поспевали следом.
– Приехали! Приехали! Принимайте!