Проснувшись утром, рядом с собой я увидел широкую спину, обтянутую серо-зеленым сукном немецкого мундира. Рядом со мной спал рослый гитлеровский офицер в своей форме. Каким образом он попал сюда? Но тут сосед, просыпаясь, повернулся ко мне лицом, и я увидел типичного красивого черноглазого грузина. Почему он был в немецком мундире? Оказалось, будучи в плену, мой сосед, лейтенант Красной армии, вступил в организованный гитлеровцами грузинский легион. С целью раскола Красной армии немцы создавали из военнопленных национальные формирования – грузинские, армянские, казахские, татарские, а в первую очередь украинские. Одетые в немецкую форму, под командованием немецких офицеров, они должны были сражаться против своих же.
Помимо того, с этой же целью была создана, как известно, РОА – Русская освободительная армия генерала Власова11
.В первом же бою мой грузин перешел обратно к нашим, заявив, что не желает быть изменником-братоубийцей и что в легион пошел лишь для того, чтобы вернуться таким образом к своим. Вместе с собой он привел десяток своих солдат-грузин, тоже вчерашних пленных. Теперь все они сидели за решеткой.
Бедняги не подозревали, что их ждет. Несмотря на добровольное возвращение в ряды Красной армии, все равно они считались изменниками Родины и должны были получить 15–20 лет каторжных работ. По советским законам сам плен рассматривался и карался как измена (говорю о законах сталинского времени). Герои Бреста, в честь которых сооружены теперь величественные мемориалы – те, что выжили в страшном немецком плену, – вернувшись на Родину, должны были пройти каторжные спецлагеря. И прошли.
Спустя несколько дней после прибытия в Белгород состоялась наконец давно обещанная мне встреча с прокурором. Им оказался длинный франтоватый молодой человек в золотых погонах и в сапогах, зеркально надраенных. Звания его уже не помню. Фамилией не интересовался.
– Я познакомился с вашим делом, – заявил он мне небрежным тоном, удобно развалясь на стуле и подрыгивая коленкой. – Считаю, что следователь неправильно квалифицировал ваше преступление – контрреволюционная агитация. Агитации вы не вели. Я бы формулировал иначе: хранение контрреволюционной литературы.
На это я возразил, что, во-первых, ничего контрреволюционного в моих дневниках нет. Во-вторых, дневник не может считаться литературой. Литература предназначена для более или менее широкого круга читателей, для того и создается, а дневник вещь глубоко интимная и пишется исключительно для самого себя. В-третьих, слово «хранение» здесь тоже не проходит. Хранят то, что в дальнейшем предназначается для использования с какой-то практической целью или для распространения среди других, а к дневнику это никак не относится. Дневник – зафиксированная на бумаге беседа человека с самим собой. Никто не читает дневников друзьям и не печатает их, во всяком случае при жизни. Дневники печатаются лишь после смерти автора, и то в исключительных случаях.
– Ну, знаете, ваш дневник мог попасть кому-нибудь в руки. Например, к вашей жене, – сказал прокурор высокомерным тоном, показывающим, что он не только пропускает мои доводы мимо ушей, но даже неприятно удивлен, что заключенный посмел вступить с ним в юридический спор.
Мне хотелось ответить на это, что, насколько я знаю, закон карает человека либо за уже совершенное, либо за подготавливаемое им преступление, но не за то, что лишь может или не может произойти когда-либо в будущем. Однако прокурор прервал дальнейшую дискуссию:
– Мы решили отправить вас в глубокий тыл. Пусть там, в спокойной обстановке, разбираются с вашим делом.
Сообщение было приятным и в то же время неприятным. Значит, как я и предполагал, Смерш убедился, что дело не стоит выеденного яйца и что судить и карать меня не за что. Но вместо того, чтобы чистосердечно в этом признаться, контрразведка попросту спихивала меня с плеч. Пусть теперь ломают голову органы МВД. Скверная волынка продолжалась.
– Куда же меня повезут? – спросил я.
Прокурор подрыгал коленкой.
– Неизвестно. Может быть, в Ташкент. А может, в Москву.
В Москву! Я горячо взмолился про себя всем богам, чтобы попасть именно в Москву. Может быть, тогда удалось бы мне каким-нибудь способом дать о себе знать родным и связаться с ними. Ведь уже несколько месяцев бедная мама не имела от меня писем, не знала, что со мной, жив ли я, и, наверное, с ума сходила. С болью в сердце представлял я себе ужас и горе матери, когда она узнает наконец, что со мной произошло. Но хоть будет знать по крайней мере, что я жив, не погиб на войне, как многие другие.
Я спросил, какой все-таки ожидает меня приговор. Прокурор пожал слегка плечами.
– Как посмотрит суд. Не исключена, – сделал он значительное лицо, – и высшая мера.
Я тоже сделал значительное лицо, но в душе усмехнулся. Высшая мера! Запугивал меня этот хлыщ, что ли? Теперь, когда дело будет разбираться в спокойной обстановке, в глубоком тылу, мне уже не приходилось опасаться расстрела. За дневник болеющего душой русского патриота – высшая мера?