Владимир ясно видел, как окружающие отчаянно рыщут счастья. Изо всех сил, судорожно. Накрытые грязным темным колпаком, притупляющим будто даже солнечный свет, не то что впечатления ото всего на свете. Только в свободе благоденствие и есть, в свободе, которой они были лишены. И, тем не менее, закрыв на это взор, они надевали чулки, подводили глаза и плясали. Тех, кто не верил в благоприятный исход, хотя пути выхода в большинстве случаев существовали, Владимир понимал. Он не считал, что из всех ситуаций человек может найти выход. Это была безысходность, когда, загнанный в угол, сломленный пытками физическими или моральными, человек не мог уже показывать зубы.
Летопись чужого сознания не требовала объяснений больше, чем другой способен был дать.
– Мы не знали, – упоенно и безрадостно нахмурясь, продолжала Женя, благодарно поглядывая на молчащего и сосредоточенно служащего Владимира, – проживем ли еще день, сотрут ли наш город с лица земли подкравшиеся фашисты. Ни о чем нельзя было сказать наверняка… Ужас происходящего вклинивался в разум и нависал, бил как-то дозированно. Поначалу было и страшно, и жутко, а потом стало враз безразлично. Потому что хуже представить уже было нельзя. Я не раз думала, что пусть лучше немцы прорвутся и уничтожат нас. По крайней мере, не будет этого вечного уже в кости перешедшего голода и угнездившегося в подкорке страха. Это у Берггольц, которую мы слушали по радио в и вправду черных квартирах в порыве надежды, была еще какая-то воля к жизни, она писала о радости даже в блокаде… Кто-то выменивал на еду вещи, а мне нечего было. И друзей не было в чужом городе. Я тоже сначала пыталась выстоять, но потом все уже было каким-то беспросветным сном. После освобождения я не чувствовала даже радости, не могла ликовать. Ликовали те, кто долго ждал воли и накопил для этого душевные и моральные силы, кто или не касался, или отошел от тех трудностей, что были. Хотя я не понимала, как от них можно отойти. Я – то выжила, а сколько не повторили мою судьбу? Это навек засядет в глубине, я знаю.
– Чувства никуда не деваются, я это по своему опыту говорю. К ним просто привыкаешь. Такова несправедливость жизни.
Женя опешила.
– Должен же быть способ… Оставаться на плаву, сохранять накал…
– Должен, конечно… Только вот я его не знаю. Жизнь приятнее вообразить или вспомнить, чем прожить. Мать мою замучили немцы, а я их сотнями убивал, так что мстить их семьям, их вдовам, что бы они там не совершили, я не собираюсь.
– Понять – не всегда значит принять. После подобных потрясений люди ведь более благодарны, более… честны, что ли… Не чета обезумившим от благосостояния, думающим, что все им само в руки должно идти.
– Одиноко может быть, только если уже познал силу привязанности. А я кроме матери ни с кем и не жил, да и не составляла она центр моей Вселенной.
24
– Что вы сделали с отцом?! Как вы вообще посмели… – послышался из трубки сдавленный настороженный голос Юрия Скловского.
– Заслужил, – коротко ответил Владимир и стал ждать обвинительной речи. «Земля слухами полнится», – подумал он вскользь.
С наивностью людей, полагающих, что сценой способны изменить положение вещей и мнения противников, они незамедлительно ринулись друг на друга.
После случившегося Виктор Скловский пал с вершины, а Юрий внезапно вновь оказался выше отца. В общей цели насолить Скловскому, доказать, что не так уж он великолепен, они с Владимиром невольно шли по одному пути.
– Что он вам сделал такого? Чтобы так… Да кто вы после этого? И даже Женя попала под твое влияние!.. Я не верю, что она по доброй воле так.
– Женя пострадала от вашей семейки больше кого бы то ни было, не смей приплетать ее в разговор и осуждать! У самого рыльце в пушку.
– И что же он такого ей сделал? Так ранил, что оправдано? А то, что его пытали эти мерзавцы, не в счет? Это ведь необратимо, невообразимо уродливо, ни они, ни вы не имеете право на издевательство над плотью! Представляете ли вы, какого ему было?
– Я бы не заставлял идти на аборт свою жену.
– Интересно, как можно избежать того, в чем ты обвиняешь отца, если это природа?
– Не трогать женщину, если уж другого выхода нет. А вы-звери! И не смейте прикрываться любовью и обстоятельствами, которых не исправить! То, что она каждый год по несколько раз драть себя должна, втаптывая гордость и желания в землю, не является любовью. Это что угодно, но не любовь – так не думать, каково человеку рядом. Любовь – это оберегание. Не такие мы тряпичные куклы, чтобы все принимать безропотно, чтобы даже не спрашивать женщину, хорошо ли ей живется рядом с нами. Это отнюдь не разумеется само собой. Мы кричим о том, как трудно быть мужчиной в работе или на фронте, даем понять, что совершаем невероятные подвиги ежедневно. И даже не думаем о том, что женщинам тоже отнюдь не сладко.
Женя, выбежавшая из комнаты с тряпкой в руках, закрыла лицо грязными ладонями от унижения.