— Понимаешь, Павлуша, ведь Мария всамделе пошла тогда за сеном для своих коровушек. У них корова была и телка, а бычка они зимой забили. А вынесло ее только через пять дён и аккурат в наш огород. Может, помнишь, у нас его всегда по весне заливало. А тут вода чуток сошла, мой-то пошел поглядеть, нельзя ли хоть где-нибудь под картошку копать. И глядит — лежит она на берегу, вся веревкой запутанная… Ну, прям все, как она сказала, — тетя Паша мотнула головой в сторону Нины. — Наш дом тогда у самой плотины стоял, помнишь?
— Нина Васильевна, извините, это не любопытство… Вы действительно чувствуете себя Марией Семенихиной?
— Верьте — не верьте, Павел Филиппович… Я сама не понимаю, как такое может быть.
Они сидели на грубой, но удобной скамье у глухой задней стены дома Никиты, старшего брата Лизы. Сюда увел ее Баринов от суеты, разговоров и расспросов, пока там, в доме, готовили стол, пока подтягивалась многочисленная родня. Было тихо и тепло, солнце клонилось к закату, а перед глазами расстилался бескрайний огород. Аккуратные грядки ярко зеленели, здесь их делали приподнятыми — как могилки, а не как на юге — лоханками.
— Я сама не могу понять, — повторила Нина после долгой паузы. — Хотя думаю об этом беспрерывно. Вот вы, Павел Филиппович, как вы ощущаете свою жизнь?
— Н-ну, видимо, как и все. Для меня есть настоящее и прошлое. Настоящее — вот оно. Прошлое… Что было — то было. Что-то из прошлого забылось, что-то помнится. И я знаю, что и то, и другое, и третье было со мной.
— Вот! Вот именно! По-моему, вы ухватили саму суть. Так и у меня. Когда я вспоминаю свою жизнь, я ощущаю себя Ниной Васильевной Афанасьевой, в девичестве Клягиной. Когда я вспоминаю ее жизнь, я ощущаю себя Марией Кузьминичной Семенихиной, в девичестве Запеваловой… Какая ваша любимая книга?
— У меня нет любимых книг, Нина Васильевна.
— Как так? Вы же много читаете!
— Может, в этом и причина. Есть с чем сравнивать, трудно отдать предпочтение.
— А писатель?
— Аналогично. Если только так, навскидку — Стивенсон, Джек Лондон, Диккенс, Чехов, Бунин… Хватит?
— Предположим, вы назубок знаете «Лунную долину» или цикл о Смоке Беллью и Малыше, вы настолько сжились с главным героем, что без труда сможете представить, что он — это вы. Еще чуточку воображения — и вам начнет казаться, что вы сами прожили жизнь Билла Робертса, или Кристофера Беллью, или Саксон. Ну да, многое из этой жизни забыли, но ведь так и в реальности — вот хоть убей, не помню я, что делала, скажем, в августе шестьдесят пятого года!.. Вот так приблизительно и у меня сейчас, только воображение мне включать не требуется. Я просто вспоминаю.
— И они… эти жизни не путаются у вас?
— Нет. Они настолько разные, Павел Филиппович, что спутать их невозможно. — Нина покачала головой. — Нет, нет. Я ведь никогда не жила в таежной деревушке из двадцати дворов, не ловила сетью рыбу, не принимала роды у коровы, не стреляла белку… Я никогда вообще в руках не держала охотничьего ружья!
Она рассказывала, а Баринов очень жалел, что нет под рукой магнитофона или на худой конец блокнота с авторучкой. Он утешался тем, что по возвращении домой все будет записано, зафиксировано, и тогда, наконец-то, появится возможность документально подтвердить ее слова, проверить «на местности». Здесь, в Подмосковье, там, в тайге под Красноярском. Места конкретные, доступные, еще живы соседи, может быть, родственники…
Он не пытался запоминать, он проникался атмосферой той жизни — по мироукладу, по духу, а еще он ловил и отмечал про себя такое режущее различие между этими двумя женщинами, двумя — в одной!.. Чем дальше уходила Нина в воспоминания, тем больше отделялась от своего привычного облика современной интеллигентной горожанки — манерой говорить, построением речи, произношением. Вдруг появились слова, ей совершенно не свойственные, обороты, для нее немыслимые. А уж рассказывала она о таких сторонах жизни, каковых заведомо и изначально знать не должна была.