этой герметичности ему видится только один выход – в никуда. Дарвин застаёт Мартына в состоянии, уже необратимом. То, что он собирается сделать, –
это не подвиг, это лишь призрак подвига, извращённое его подобие, порожде-ние гордыни пустого горения и отчаяния, которое тщится придать псевдозна-2 Там же. С. 279.
197
чимость трагически бессмысленному, бездарному поступку несчастной жертвы шизогенного анамнеза. Не побуждение, а клиническое принуждение пришлось применить автору, чтобы загнать героя в зоорландский капкан.
И бедному, доброму, благородному, великодушному Дарвину приходится
идти вестником этого послания через еловый лес – к матери Мартына.
P.S.
Через четыре года Набокову придётся писать роман о герое, также обла-дающему даром «блаженства духовного одиночества» и даже покушающемуся
на писательство, но ему уже не надо будет делать никаких усилий, чтобы оказаться в Зоорландии и получить от автора «Приглашение на казнь». «Романтический век» не состоялся: «потерянное поколение» Первой мировой войны и
его «послевоенная усталость», высмеянные Набоковым в «Подвиге», доказали
себя не пустыми обывательскими клише или праздными выдумками мрачных
историософов. Они были следствием более чем реальной посттравмы и по-влекли за собой шлейф пацифизма, позволивший Гитлеру навести тень Зоорландии на всю Европу. Набокову, чтобы дальше жить и творить, пришлось
освоить «другие берега» и перейти на английский. Но, к счастью для его русскоязычных читателей, обстоятельства и оптимизм удержали его по эту сторону океана до воплощения «Дара». Рискуя, не желая считаться с «дурой-историей», он до последнего защищал свою творческую лабораторию со своим, автономным освещением.
Спустя тринадцать дет после написания «Подвига», в марте 1943 года, в
письме своему американскому другу, известному литературному критику Эд-мунду Уилсону, русско-американский писатель Набоков задним числом дал
этому произведению совершенно уничтожающую, оскорбительно уничижи-тельную оценку, цитировать которую мы воздержимся.1 Оправданием «Подвига», тоже задним числом, может служить то состояние невыносимой ностальгии, когда надежды на возвращение уже не осталось и справиться с ней можно
было разве только судорогой воображаемого экзорцизма, функцию которой и
выполнил этот роман. Но он всё-таки перевёл его и опубликовал – не пропа-дать же добру.
«ОТЧАЯНИЕ»: СОФИСТУ ПРИШЛОСЬ ХУДО
1 См.: В. Набоков, Э. Уилсон. «Дорогой Пончик, дорогой Володя». Переписка 1940 –
1971. М., 2013. С. 136 (в английском оригинале см. с. 105, – ключевое слово и там
написано по-русски).
198
Э
тот роман Набоков написал в рекордные сроки – едва ли не за полтора месяца (черновик: август – середина сентября 1932 года). И первые две главы(тридцать четыре страницы), «Сирин в ударе, собранный, артистичный», уже
14 ноября того же года читал в переполненном зале, в Париже.1 «Все сошлись
на том, – заключает Бойд, – что вечер был сиринским триумфом».2 «Всё дохо-дило… – пишет Набоков жене через день, по свежим следам, – публика была
хороша, прямо чудесная. Такое большое, милое, восприимчивое, пульсирую-щее животное, которое крякало и похохатывало на нужных мне местах и опять
послушно замирало».3 «Доходит до меня, – добавил он в следующем письме, –
даже эпитет, начинающийся на
раздувался молодой Достоевский».4
Набоков обольщался: в эйфории успеха он не расслышал другие – и совсем не комплиментарные – смешки в зале. Вскоре обнаружилось, что и читатели, и критики затрудняются понять, зачем вообще понадобился автору такой
сюжет и такой герой. «Отчаяние» – роман-айсберг, и что действительно кроется за нелепой фабулой истории убийства, совершённого якобы «искусства»
ради, можно увидеть, только нырнув в те глубины, где, в далеко не прозрачной
воде, ведутся запутанные игры многоадресных пародий и громоздятся рифы из
множества подразумеваемых автором аллюзий, реминисценций, отсылок и
параллелей: от материалов дела о «двойниках» времён Монтеня до уголовной
хроники берлинских газет, от философии того же Монтеня до Кьеркегора, от
героев Пушкина, Гоголя и Достоевского до казусов эмигрантской и советской
литературы.5 Но и это ещё не всё: есть тёмная, придонная глубина, где обитает
только он сам – автор, в доведённой до запредельного абсурда автопародии, выясняющий отношения и сводящий счёты с самим собой.
Разобраться в этой мешанине и найти в ней «нить Ариадны» (и есть ли
она, и одна ли?) – над этим специалисты бьются до сих пор (что уж говорить о
«простом» читателе, если таковой вообще способен выдерживать непосиль-ную нагрузку набоковских погружений в тайны человеческой натуры).
«Не случайно, – отмечает Н. Мельников, – многие современники Набокова, его эмигрантские собратья по литературному труду, восприняли “Отчаяние” как откровенно фантастическую, целиком “выдуманную” историю». В