дических данных, личных воспоминаний, отрывков из материнских писем и
зарисовок его кочевий, уподобленных приключениям других путешественников-натуралистов. И заодно, чувствуя благодарность и неловкость по отношению ко всем тем, чьими материалами он воспользовался, «разбавив собой» и
«заразив вторичной поэзией», – как бы оправдаться за счёт благородства поставленной высокой цели. На самом же деле, действительно необходимая цель
в основе своей была достигнута, если не по внешней весомости объёма и академически солидному виду (будучи плодом «всего лишь» сыновних штудий), то по концентрату смысла, знаменующего то, что дороже всего ценил автор: состоятельность жизни и творчества подлинно высокоодарённого человека, преодолевающего все препятствия и даже через самоё смерть входящего в
вечность.
«Внешним толчком к прекращению работы послужил для Фёдора Константиновича переезд на другую квартиру»,1 на этот раз случившийся не по
собственной инициативе, а по просьбе хозяйки, фрау Стобой, но, в сущности, по той же самой причине: нетривиальности жильца, ведущего в берлинских
пансионах нестандартный образ жизни, при котором либо ему мешают «бескорыстно назойливые» соседи, либо он не устраивает хозяйку, за полночь тратя электричество. И снова это случилось в начале апреля, 1928-го романного
года, ровно два года спустя после первого переезда. И конечно же, с помощью
доброй Александры Яковлевны, посредницы доброй судьбы, сулившей Фёдору на новом месте, в комнате, снятой «у одних русских», поджидающее его
счастье. Он чуть было от него не отказался: ни встретивший его хозяин, некто
Щёголев, ни сама показанная ему комната крайне ему не понравились. Но –
всего за несколько секунд, через открытую в столовую дверь – мимолётным
взглядом оценив поставленную для него судьбой картинку («У дальнего окна, где стояли бамбуковый столик и высокое кресло, вольно и воздушно лежало
поперёк его подлокотников голубоватое газовое платье...»), Фёдор неожиданно для себя согласился.2
Покидая постылую, так и оставшуюся чужой комнату, в которой, однако, он многое передумал и в стенах которой осталась тень его путешествия, Фёдор
прощается с ней в лирическом монологе, рождённом жалостью «в лучшем
уголку души» и уже настроенном на новый, гоголевский камертон: «Случалось ли тебе, читатель, испытывать тонкую грусть расставания с нелюбимой обителью?».3 «Пассаж, – отмечает Долинин, – представляет собой стилизацию под обращённые к читателю авторские отступления в прозе ХIХ
1 Там же. С. 297.
2 Там же. С. 302.
3 Там же. С. 302-303.
381
века, прежде всего у Гоголя».1 Последняя фраза второй главы говорит сама за
себя: «Расстояние от старого до нового жилья было примерно такое, как, где-нибудь в России, от Пушкинской – до улицы Гоголя».2
P. S.:
Выдержка из отзыва Адамовича на публикацию второй главы «Дара» в
64-м выпуске «Современных записок»: «…Обычно критик воздерживается от
суждений до завершения публикации произведения. И в большинстве случаев
это оправданно. Но относительно этого повествования об отце героя, столь
восхитительного своим мастерством, оригинальностью и вдохновением и не
менее восхитительного строками о Пушкине, по-видимому, стоит, так сказать, les saluer au passage. И это не стиль, который удивляет и захватывает, и не способность писать о чём бы то ни было; взамен – это смешение автора с его героем, способность вести огонь со всех сторон, дар найти свою собственную –
и никого другого – тему и вывернуть её наизнанку, обсосать до косточек и
выжать её так, что ничего не останется».3
Комментарии, как говорится в таких случаях, – излишни.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Глава третья начинается с того, что герой, уже три месяца живущий на
новой квартире, просыпается «с чувством счастья, вчерашнего и предстоящего».4 Это слово – «счастье», – с первых страниц «Дара» появляясь с частотно-стью и в контексте, явно заявлявших о нём, как о едва ли не самом ключевом, здесь, однако, впервые связано со счастьем личным, а не только творческим. И
оно, это личное счастье, теперь, в свою очередь, инициирует и направляет
творческий импульс: «…он снова, после перерыва почти в десять лет, сочинял
того особого рода стихи, которые в ближайший же вечер дарятся, чтобы отразиться в волне, вынесшей их».5 Снова, как и в двух предыдущих главах, Фёдор
обращается к воспоминаниям, но это не циклическое повторение, а спираль, восходящая от детских лет и стихов о детстве в первой главе, через отрочество
с воспоминаниями об отце и мысленном с ним путешествии во второй, теперь
же, в третьей, – к юности и первой любви: «В то шестнадцатое лето его жизни
он впервые взялся за писание стихов серьёзно; до того, кроме энтомологиче-ских частушек, ничего и не было. Но какая-то атмосфера сочинительства была