так и объяснял свой замысел: «отделывался от самого себя», «утолял томление».1
Первая попытка оказалась неудачной, хоть и оставила по себе заворажи-вающей лирической силы, но совершенно непригодный для поставленной це-ли рассказ. Как вспоминал Набоков, работать над романом с предположитель-ным названием «Счастье» (sic!) он начал ещё в 1924 году. 29 января 1925 г. в
«Руле» был опубликован короткий рассказ «Письмо в Россию», первоначально, возможно, задуманный как часть романа, но так и оставшийся отдельным
маленьким шедевром. С оговоркой, что «некоторые важные элементы» задуманного романа Набоков потом «перекроил» для «Машеньки».2
Что же потребовало «перекройки» или, более того, заново взятого старта, если, по меньшей мере, полугода работы оказалось недостаточно, чтобы отстоялось и додумалось?
«Друг мой далёкий и прелестный, стало быть, ты ничего не забыла за эти
восемь с лишком лет разлуки, если помнишь … когда, бывало ... встречались
мы… Как славно целовались мы … в предыдущем письме к тебе … а меж тем я
сразу же … оглушаю эпитетом воспоминание, которого коснулась ты так легко»
3, – так начинается «Письмо в Россию». И это текст, предназначенный для то-го, чтобы «отделаться» и «утолить»? Не надо быть Станиславским, чтобы вос-кликнуть: «Не верю!». Ведь здесь, несмотря на пространство и время, разде-ляющие бывших возлюбленных, они сохранили – и взаимно – свежесть и
остроту чувства. И вообще, как будто бы ничуть не изменились с тех пор.
Возможно ли такое?
1 Набоков В. Предисловие к английскому переводу «Машеньки»: Pro et Contra. СПб., 1997. С. 67-68.
2 Цит. по: ББ-РГ. С. 279.
3 Набоков В. Полн. собр. рассказов. СПб., 2013; «Письмо в Россию». С. 189-190.
48
В последний свой сборник стихов Набоков включил стихотворение, посвящённое В.Ш. (Валентине Шульгиной), написанное ещё в Кембридже, в
конце апреля 1921 г., когда, в ожидании прихода экзаменаторов, он прямо в
аудитории попытался вообразить, какой могла быть эта встреча, «если ветер
судьбы, ради шутки», её бы устроил:
В.Ш.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
мы встретимся вновь, – о, Боже,
как мы будем плакать тогда
о том, что мы стали несхожи
за эти глухие года;
Плакать придётся:
о юности, в юность влюблённой,
о великой её мечте;
о том, что дома на Мильонной
на вид уж совсем не те.1
Рассказ «Письмо в Россию» – и есть то самое воспоминание о «юности, в
юность влюблённой», в котором автор, однако, достигает эффекта обратного
желаемому: не «отделавшись», не «утолив», но заново, упоительно, первую
свою любовь вновь пережив. И пытаясь унять боль давней утраты отчаянной
истовостью заклинаний о счастье в конце рассказа: «Слушай, я совершенно
счастлив. Счастье моё – вызов … я с гордостью несу своё необъяснимое счастье … но счастье моё, милый друг, счастье моё останется … во всём, чем Бог
окружает так щедро человеческое одиночество».2 Ключевое слово здесь – «вызов», и это, действительно, импульсивный вызов человека, самой конституци-ей личности «обречённого на счастье» и, вопреки препятствующим этому обстоятельствам, пытающегося убедить себя, что так оно и есть – он счастлив.
Начав писать заново, Набоков произвёл радикальную ревизию первого, спонтанного обращения к теме. Прежде всего, он отказался от эпистолярного
жанра: если герои ведут постоянную и оживлённую переписку, то как их раз-лучать – резать по живому? Герой новой версии (как и сам Набоков), с момента отплытия из Крыма о судьбе своей прежней возлюбленной ничего не знает.
При прочих равных, время молчания и неизвестности обычно людей отдаляет.
Кроме того, Набоков не только переводит рассказ из первого лица в третье, что само по себе дистанцирует автора от героя, но и собирается представить
этот персонаж как «не очень приятного господина», если верить характеристи-1 Набоков В. Стихи. С. 77; см. также: ББ-РГ. С. 217.
2 Набоков В. Полн. собр. рассказов. С. 192-193.
49
ке, данной ему Набоковым в письме матери.3 Что в этом определении всерьёз, а что ирония – судить, видимо, каждому по-своему, будь то персонаж, читатель или комментатор-профессионал.
Героя, Льва Ганина, автор с первых строк и в прямой речи представляет
читателю как человека крайне нелюбезного и раздражительного: застрявшего
вместе с ним в лифте Алфёрова он перебивает, не слушает, ведёт себя откровенно грубо: «бухнул два раза кулаком в стену», «громыхнул в сердцах железной дверцей».1 Преобладание прямой речи, сопровождаемой авторскими ре-марками, производит впечатление стилистической инерции, восходящей к не-давним опытам Набокова в драматургии; то же самое, похоже, относится и к