мощного триггера, вытолкнувшего Ганина из состояния болтанки между апатией и раздражением. Потрясённый, он отправляется бродить по ночному Берлину. «Неужели … это … возможно … русский человек, забыв о сне … как
ясновидящий, вышел на улицу блуждать…», где «…в этот поздний час … рас-хаживали миры, друг другу неведомые», и каждый – «наглухо заколоченный
мир, полный чудес и преступлений… Бывают такие мгновения ... когда, кажется, так страшно жить и ещё страшнее умереть. И вдруг, пока мчишься
так по ночному городу, сквозь слёзы глядя на огни и ловя в них дивное
ослепительное воспоминание счастья, – женское лицо, всплывшее опять
после многих лет житейского забвенья».1
В этой, всего чуть больше страницы главке под номером 3, в концентрированном виде легко узнаётся всё та же, органически Набокову свойственная, очень рано и на всю жизнь усвоенная, бергсоновская философия человека как
индивида, заключённого в тюрьму своего «я», проницаемость стен которой
доступна лишь в моменты прозрения, в исключительных случаях ниспосланной свыше единственной и неповторимой любви. Тем самым, в этой, своего
рода краткой интерлюдии Ганину задаётся вопрос: как он выйдет из этого своего блуждания, чем была на самом деле для него Машенька – увлечением
«юности, в юность влюблённой», или той единственной, с которой только и
преодолевается обречённость человека на одиночество и для воссоединения с
которой Ганину предстоит доказать, что он этого достоин.
Глава 4-я настраивает читателя в этом отношении как будто бы на оп-тимистический лад: «Во вторник, «поздно проснувшись … с тревожным, изумлённым блаженством», он почувствовал, что «помолодел ровно на девять лет».2 Решительно настроенный, он «без волнения» отправился к
Людмиле и, ведя себя довольно бесцеремонно, объявил ей, ещё сонной, что
расстаётся, так как любит другую женщину. Какой бы ни была Людмила, но сцена этого прощания симпатии к Ганину не добавляет. Так или иначе, но «Ганин почувствовал, что свободен». Снова отправившись бродить, он
отмечает про себя, что «всегда вспоминал Россию … с минувшей ночи он
только и думал о ней»3 – внушённой Ганину автором этой мыслью подчёркивается то немаловажное обстоятельство, на котором Набоков настаивал и
4 Там же. С. 48-49.
1 Набоков В. Машенька. С. 30-31.
2 Там же. С. 31.
3 Там же. С. 33.
54
в своих мемуарах: в его памяти первая любовь навсегда связалась с ностальгией по родине. И герой пустился в воспоминания…
Заметим, что Ганин в Берлине – в странном, явно искусственном, проти-воестественном одиночестве: ему 25 лет, но ни родителей, ни каких-либо родственников, друзей, приятелей, наконец, просто знакомых – у него нет. Из всех
обитателей пансионата только Подтягин может как-то располагать его к дове-рительному разговору: «Он зашёл к старому поэту оттого, что это был, пожалуй, единственный человек, который мог бы понять его волненье».4 Но Подтягин не понял, ему «всё это» показалось «скучно немного. Шестнадцать лет, роща, любовь».1 Банальная, поверхностная реакция собеседника вызвала у Ганина «такую грусть», что отбила всякую охоту продолжать разговор. И только
уходя, на пороге, он вдруг сказал: «Знаете, что, Антон Сергеевич? У меня
начался чудеснейший роман. Я сейчас иду к ней. Я очень счастлив».2
Ганину так хотелось поделиться своим счастьем, так хотелось сочувствия, понимания, поддержки, может быть, даже совета, но не привелось – автор не
допустил.
Набоков намеренно поставил Ганина в этой ситуации в условия полной
изоляции. Наделив его к тому же собственным эгоцентризмом и чувством дистанции в личностных отношениях, почти исключающим возможность интимной исповеди как таковой, – он тем вернее мог вести своего героя к заплани-рованному финалу. Целью написания романа, напомним, было стремление
Набокова «избавиться от себя», от своей ностальгии по первой любви. В романном выражении это означало «избавление» героя от Машеньки, то есть –
расставание с ней. Другие персонажи – нежелательные свидетели или совет-чики – могли бы только усложнить задачу. Поэтому только естественно, что
автор, одолжив главному герою свою память и воображение, отправляет его в
сомнамбулическое странствие по берлинским улицам: «То, что случилось в
эту ночь, то восхитительное событие души переставило световые призмы всей
его жизни, опрокинуло на него прошлое».3 И на следующий день, расставшись
с Людмилой, «он переходил из садика в садик, из кафе в кафе, и его воспоминание непрерывно летело вперёд, как апрельские облака по нежному берлин-скому небу»: вдохновлённый гением своего создателя, Ганин «был богом, вос-создающим погибший мир».4 К вечеру вторника он, по накалу исступлённого
4 Там же. С. 40.
1 Там же. С. 43.
2 Там же. С. 44.
3 Там же. С. 33.
4 Там же. С. 35.
55
ожидания, был сопоставим с осмеянным всеми своим оппонентом: «Осталось