виду тяжелейшие испытания, которые постигли Чернышевского в его отношениях со старшим сыном, Сашей, небесталанным, но душевнобольным.
И так сошлось, что уже в Саратове, куда благодаря стараниям младшего, Миши, он получил вид на жительство летом 1889 года (чему несказанно радовался), – осенью, 11 октября, идя на почту с письмом для старшего, он простудился, слёг, а через два дня начался бред: «…бредил долго, от воображаемого
Вебера перескакивая на какие-то воображаемые свои мемуары, кропотливо
рассуждая о том, что “самая маленькая судьба этого человека решена, ему нет
спасения… В его крови найдена хоть микроскопическая частичка гноя, судьба
его решена…” О себе ли он говорил, в себе ли почувствовал эту частичку, тайно испортившую всё то, что он за жизнь свою сделал и испытал?».2 Вопрос
звучит риторически, но ответ обозначен метафорой. Автор, под занавес, не
жалеет для своего горемычного героя традиционного набора определений и
2 Там же. С. 450-451.
3 Набоков В. Там же. С. 451-452; Долинин А. Комментарий… С. 488.
1 Набоков В. Дар. С. 452.
2 Там же. С. 456.
476
горькой иронии: «Мыслитель, труженик, светлый ум, населивший свои утопии
армией стенографистов, – он теперь дождался того, что его б р е д [разрядка в
тексте –
чего вскоре скончался. Последними его словами (в 3 часа утра, 16-го) было:
“Странное дело: в этой книге ни разу не упоминается о Боге”. Жаль, что мы не
знаем, к а к у ю [разрядка в тексте –
И далее, – предлагая читателю как бы мгновенный обзор, с рождения и до
смерти, жизни своего героя, биограф создаёт для выполнения этой цели воображаемый тройственный союз в составе: Фёд. Стеф. Вязовского, протоиерея, который 13 июля 1828 года крестил Николая, родившегося накануне, «июля
12-го дня поутру в 3-м часу»; ту же фамилию носит второй член комиссии: герой-рассказчик сибирских новелл Чернышевского; и, наконец, «по странному совпадению, так или почти так (Ф. В……..ский) подписался неизвестный
поэт, поместивший в журнале “Век” (1909 год, ноябрь) стихи, посвящённые, по имеющимся у нас сведениям, памяти Н.Г. Чернышевского, – скверный, но
любопытный сонет, который мы тут приводим полностью».4
Как же, через этих троих, сведённых воедино, одноимённых свидетелей
рождения, жизни и смерти героя, высвечивается его судьба? Вот здесь-то читателя – совершенно неожиданно – и ждёт главный сюрприз: этот, как сказано, неизвестный и указанный в скобках поэт, по странному совпадению подпи-савшийся так или почти так, как двое предыдущих его якобы однофамильцев, в скверном, но любопытном сонете, помещённом в вымышленном журнале с
претенциозным названием «Век», понаставил в двух четверостишиях сплош-ные знаки вопроса – как относительно земной юдоли упокоившегося героя
(«Что жизнь твоя была ужасна? Что другая могла бы счастьем быть? Что ты не
ждал другой? Что подвиг твой не зря свершался, – труд сухой в поэзию добра
попутно обращая…»), так и в дальней перспективе («Что скажет о тебе далёкий правнук твой, то славя прошлое, то запросто ругая?»).1
И этим завершается глава? – после всех усилий представить судьбу Чернышевского лишь как череду тщетных потуг и напрасных жертвенных поры-вов, оборачивающихся неизменными поражениями из-за безнадёжной личной
бездарности и фантомных, мнимых целей: и «книжонка» его, написанная в
крепости, – «мёртвая»; и все труды – одна сплошная, никому не нужная, бес-помощная графомания; и двадцать пять лет, проведённых в ссылке, – бессмысленны; и, наконец, прозрение и признание в бреду, – в «частичке гноя», 3 Там же.
4 Там же. С. 456-457.
1 Там же. С. 457.
477
заразившей кровь и достаточной, чтобы решить судьбу и самому себе отказать
в спасении…
Стоит ли, следуя тирании автора, мудрствовать лукаво, настаивая на том, что эта, начальная часть сонета, намеренно поставлена в конце главы, дабы
подчеркнуть некую, порочно замкнутую на самоё себя, – подобно змее, кусающей себя за хвост, – «кольцевую форму» жизни и деятельности Чернышевского.2 Как ни парадоксально, но именно эти восемь начальных сонетных
строк как нельзя лучше высвечивают порой подспудную, порой выходящую на
поверхность (даже и в совершенно извращённом, вывернутом на угодливо ло-яльный к властям вид!), но до сих пор непреходящую релевантность наследия
Чернышевского. Оно будет актуальным до тех пор, пока в российской «дуре-истории» будет продолжаться евразийская болтанка между приоткрытым окном
в Европу и восточной деспотией, силовыми приёмами пресекающей нежелательный дискурс.
Создаётся впечатление, что Сирин, наскоро и сгоряча удовлетворив свою
потребность «отстреляться», в завершающем скандальную главу сонете (сознательно или невольно) оставил себе некую лазейку для отступления. И оказался как нельзя дальновиден: эти строки, оставляющие открытым вопрос о