с ним Лужину. «Он принёс учебник шахматной игры, посоветовал, однако, не слишком им увлекаться, не уставать, читать на вольном воздухе. Он рассказывал о больших мастерах, которых ему приходилось видеть, о недавнем
турнире, а также о прошлом шахмат, о довольно фантастическом радже, о
великом Фелидоре, знавшем толк и в музыке».4
Уже здесь, сквозь «угрюмого доктора», «сквозит», угадывается, проступает поддерживающая юного партнёра «божественная» ипостась самого автора, вершителя судеб своих героев – так заботливо и щедро предлагает он
странному гению разнообразный, содержательный, и в то же время щадящий, оберегающий ранимую личность режим знакомства с шахматным миром. Когда же он пробует соблазнять опекаемого очередным лакомым «гостинцем» –
приносит ему «хитрую задачу, откуда-то вырезанную», то сомневаться не приходится: этот жанр – шахматного композиторства – предлагается как рецепт
спасения (каковым он был и для Набокова) от превратностей непредсказуемой
удачи шахматной игры. И хотя был у Лужина блеск счастья в глазах по
нахождению решения задач («Какая роскошь!» – восклицал он), однако «со-ставлением задач он не увлёкся, смутно чувствуя, что попусту в них растрати-лась бы та воинственная, напирающая яркая сила, которую он в себе ощущал...».5 Вот – вот то роковое качество, которое предопределило судьбу Лужина, шахматную и человеческую: сила, стремительно возносившая её носителя на вершину желанного пьедестала, затем его же обрушила.
Можно сожалеть, что «угрюмый доктор» появился рядом с Лужиным несколько запоздало и совсем ненадолго – до осени, до возвращения в город.
Было упущено время и, может быть, шанс – несколько скорректировать, хотя
бы частично разогнуть ту крутую кривую, которая бесконтрольно и слишком
стремительно ввергла сверхчувствительного подростка в опасные игры его
«острова гениальности». Тогда, в апреле, на пасхальных каникулах, выгнан-ный из кабинета отца с его шахматами, он оказался один на один со своим даром, «когда весь мир вдруг потух, как будто повернули выключатель, и только
одно, посреди мрака, было ярко освещено, новорождённое чудо,
его жизнь. Счастье, за которое он уцепился, остановилось; апрельский этот
день замер навеки, и где-то, в другой плоскости, продолжалось движение дней, 3 Там же. С. 141.
4 Там же.
5 Там же.
125
городская весна, деревенское лето – смутные потоки, едва касавшиеся его».1
Выделенное курсивом набоковское «блестящий островок» выдаёт автора –
значит, и понятие «остров гениальности» было известно ему из каких-то источников, которыми он пользовался в период подготовки к написанию этого романа, – возможно, из уже упомянутого первого описания этого явления Джоном Лэнгдоном Дауном, в 1887 году введшего в научный оборот
это понятие – idiot savant – учёный идиот.
Когда, в разгаре лета, на даче у Лужиных появился «угрюмый доктор», процесс отрешения Лужина-младшего от окружающей действительности зашёл уже слишком далеко: «…жизнь с поспешным шелестом проходила ми-мо»,2 и вряд ли советы доктора были услышаны, хотя, если бы этот контакт
продолжился, он мог бы быть благотворным – доктор и сам был «нелюдим», не любя пустого общения, и вместе они, похоже, хорошо понимали друг друга.
Лужин-младший, легко заметить, вообще совсем не чурался общения с теми, в
ком он чувствовал что-то подлинное, ему родственное, и с подкупающей есте-ственностью и простотой знакомился с такими людьми: с рыжей тётей, которой он, в порыве благодарности, даже как-то поцеловал руку, с «душистым
стариком», сходу сев с ним играть в шахматы, с «угрюмым», якобы, доктором, на самом деле замечательно живым и интересным рассказчиком. Даже с отцом, который проявил, наконец, интерес к тому, что действительно занимало
сына, достав с чердака старые шахматы, и сын заметил, что «лицо у него было
уже
пожелает, показать своё искусство».1
Вот бы и воспользоваться Лужину-старшему этим минутным доверием
сына, поддержать его, чтобы и дальше Лужин-младший, преодолевая свои
страхи, мог испытывать «горделивое волнение» и, будучи уверенным в серьёзном отношении к себе отца, охотно демонстрировал бы ему своё искусство.
Но отец, «всегда жаждавший чуда – поражения сына» в его партиях с «угрюмым доктором», – испугался сам и спугнул мелькнувшую было надежду на его
с сыном взаимопонимание.
Когда же, спустя два месяца после возвращения в город, и «вскоре после
первого, незабвенного выступления в шахматном клубе», в столичном журнале
появилась фотография Лужина, разве не естественно было бы отцу (знавшему о