Двух героев, Драйера и Лужина, Набоков не только наградил своими качествами, не только описал эти качества в присущей ему, изощрённой художественной форме, – он их тщательно, как бабочек под микроскопом, изучил и
расставил по своим местам. Если даже для деликатного, тактичного, точечного
(но исключительно впечатляющего) описания двухдневной болезни Марты
Набоков счёл необходимым визит к врачу-специалисту, то каких поисков, времени и труда стоило ему составить столь полную, подробную картину проявлений синдрома саванта, который он не называет, но описывает в развитии, во
всех нюансах и на протяжении всего романа. «Лужин», – это история болезни, безукоризненно изложенная даже с точки зрения сегодняшнего дня, а ведь роман сочинялся без малого столетие назад. Сколько на исследовательские цели
ушло сил – осталось известно одному автору, но, видимо, была в этом необходимость.
По результатам: Набоков со знанием дела развёл, разъял диптих. Драйер –
недолёт, недовоплощение подлинного Творца. Лужин – перелёт, уход в безумие и гибель. Истинный, подлинный Творец – где-то между ними. Они – по-граничные столбы, между которыми находится шкала, территория поиска. Она
подлежит тщательному и осторожному прохождению, желательно с миноиска-телем – могут встретиться и другие ущербные факторы на пути к искомому
образу настоящего, зрелого «антропоморфного божества», достойного создавать и контролировать своих «рабов на галерах». Кроме того – и это тоже обя-зательное условие – он должен быть счастлив. Рядом с ним необходима пони-мающая его и под стать ему любящая и верная женщина. Злокозненная Марта
и жалостливая, но недалёкая жена Лужина, по разным причинам, но обе для
этой роли непригодны.
Поиск будет продолжен…
2 Там же.
150
«СОГЛЯДАТАЙ»: ОТЧАЯННОЕ СЧАСТЬЕ
РЕФЛЕКСИРУЮЩЕГО «Я»
Е
сли Драйер не успел, во всяком случае, в пределах отведённого ему романного времени, состояться как «художник Божией милостью» и не стал по-настоящему счастлив, то в этом повинны его близорукое зрение и недостаточная способность к рефлексии.Герой «Соглядатая» (1930), напротив, с самого начала, с третьей страницы, буквально вопиёт, что счастье его невозможно как раз из-за постоянной, неотвязной рефлексии: «В самом деле: человеку, чтобы счастливо существовать, нужно хоть час в день, хоть десять минут существовать машинально. Я
же, всегда обнажённый, всегда зрячий, даже во сне не переставал наблюдать за
собой, ничего в своём бытии не понимая, шалея от мысли, что не могу забыться, и завидуя всем тем простым людям – чиновникам, революционерам, лавоч-никам, – которые уверенно и сосредоточенно делают своё маленькое дело. У
меня же оболочки не было».1
В переводе этого романа на английский автор назвал его «The Eye» – т.е.
«Глаз», что на слух звучит так же, как «I» – «Я», – «с намеренной игрой», по
замечанию Г. Барабтарло.2 Намерение Набокова в данном случае очевидно: дать
понять читателю, что сущность этого персонажа, главное содержание его «Я» –
некий постоянный, недремлющий в нём «глаз». Упоминание же об «обнажённо-сти» и отсутствии «оболочки» наводит на подозрение, что здесь замешана и метафизика автора, согласно которой некое освобождённое от оболочки бренного
тела «Всевидящее око» – состояние, предположительно, человеческим воображением допустимое как продолжение существования сознания в потустороннем
мире; однако в посюсторонней действительности, при непомерных попытках
себе это как-то представить, человек рискует потерять ориентацию в окружающей реальности и собственном «Я», – вплоть до полной потери рассудка.
В диапазоне между ограниченным полем зрения Драйера и оголённой, нараспашку, и, главное, совершенно неуправляемой зрячестью героя «Соглядатая» – где-то здесь следует искать
2 В. Набоков. Соглядатай. Предисловие автора к американскому изданию. Там же: С. 195.
Сн. 1.
151
чившись, возвращается: «Население этой книги – любимые персонажи моей
литературной юности: русские изгнанники, обитающие в Берлине, Париже или
Лондоне. Они, разумеется, вполне могли бы быть норвежцами в Неаполе или
амбрасьянцами в Амбридже: меня никогда не занимали социальные вопросы; я просто пользовался материалом, который оказывался под рукой».1 Ещё дважды в трёхстраничном «Предисловии автора к американскому изданию»
Набоков прокламирует позицию своего равнодушия к общественной жизни и к
«притязаниям истории», настаивая, что его книги отличает «полное и благо-словенное отсутствие всякого общественного значения».2
Оставив в стороне мотивы, побуждавшие писателя столь решительно от-межёвываться от какой бы то ни было социально-политической значимости