Родители напоминают семью Достоевского: холодный, суровый, моралистический, критически настроенный отец, воплощающий власть, и слабая, подчиненная и преданная ему мать, к которой у сына – будущего игрока – формируется избыточная привязанность [Bolen, Boyd 1968: 628].
Как станет понятно из следующей главы, в ходе нашего собственного исследования мы обнаружили множество фактов, подтверждающих эту идею.
Наконец, Болен и Бойд отмечают следующее: «Практически у каждого нашего пациента, страдающего от игровой зависимости, в семье были социальные или компульсивные игроки – как минимум один из родителей и часто братья или сестры» [Bolen, Boyd 1968: 629]. Это замечание не относится к Достоевскому, однако справедливо по отношению ко многим современным игрокам, которых мы изучали.
На протяжении всего XX века авторы, рассуждавшие о Достоевском в контексте психотерапии, были склонны повторять друг друга. Приятным исключением является Ричард Геха с его обзором психиатрической литературы, посвященной игромании [Geha 1970]. Он начинает с Эрнста Зиммеля, для которого игра означала предварительные ласки, выигрыш – оргазм, а проигрыш – эякуляцию, дефекацию и кастрацию. Далее он быстро переходит к привычному обсуждению эссе Фрейда о Достоевском и отцеубийстве, а потом – к менее изученным материалам других выдающихся психоаналитиков, таких как Теодор Райк, Отто Фенихель и Эдмунд Берглер. Все они соглашаются, что игровая зависимость Достоевского, равно как и его роман «Игрок», полностью укладывается во фрейдистскую или неофрейдистскую модель игромании.
В итоге Геха приходит к выводу, что в биографии Достоевского и других компульсивных игроков прослеживаются определенные паттерны, прежде всего потеря матери – нежной, теплой и беззаветно любящей. Это не только создает постоянное чувство утраты и поражения, но и закладывает основу для последующих сложных отношений с женщинами.
Геха подчеркивает, что компульсивный игрок испытывает потребность спасать женщин. Далее, по неясным причинам, следует «эдиповское стремление к знанию; общая тайна становится актом любви, секрет приравнивается к гениталиям; и, наконец, необходимость физически воплотить эту тайну» [Geha 1970: 296]. Фантазии о спасении включают в себя возможность «отдать долг матери, но при этом окончательно расставить точки над “i” в отношениях с отцом» [Geha 1970: 299].
В конце своего эссе Геха еще раз выражает традиционное для фрейдистской (то есть психоаналитической) школы убеждение, что главный смысл игры состоит в наказании – игрок наказывает (или хочет наказать) отца, угрожающего ему кастрацией, и оказывается наказан за это сам. Геха цитирует глубокую мысль Марселя Пруста:
Все романы Достоевского <…> могли бы называться «Преступлением и наказанием». <…> В его жизни, безусловно, имеется как преступление, так и наказание <…>, но он предпочел разделить их: возложить впечатления о наказании на себя <…>, а преступление – на других [Пруст 1999: 179; Geha 1970: 300].
Наконец, Геха утверждает:
Хотя игрок в конце концов проигрывает, это не означает, что он хочет проиграть. Возможно, с помощью наказания он хочет утолить чувство вины. Однако его надежды и его мечты, прежде всего, заключаются в том, чтобы выиграть доступ к телу матери <…>, этому рогу изобилия времен его детства [Geha 1970: 288].
Однако не все авторы, изучавшие игроманию Достоевского, разделяют методы или идеи психоанализа. Джун Котт в своем этнографическом исследовании утверждает, что существует множество мотивов для игры: некоторые являются инструментальными (например, выиграть деньги), а другие – экспрессивными (или «нацеленными на себя») [Cotte 1997]. Одни игроки обращают внимание на внешние объекты (игра, выигрыш), а другие – на себя и тех, кто их окружает. Котт отмечает, что все эти мотивы уже становились предметом обсуждения у исследователей.