У Екатерины II не было повода усомниться в своем относительно благожелательном видении Французской революции вплоть до второго полугодия 1792 года. К этому времени она уже разделалась со шведским и турецким конфликтами и была готова уделить больше внимания положению дел во Франции. Немаловажно и то, что в это же время был разрешен так называемый Очаковский кризис, и Франция более не нужна была императрице в качестве противовеса Великобритании и Пруссии. К лишившейся статуса необходимого союзника нации можно было подойти более критически. Кроме того, события во Франции к этому моменту начали принимать такой оборот, что уже не поддавались классификации в привычных категориях. 10 августа была упразднена монархия, ее сменил чисто республиканский режим. Еще более неожиданным было то, что к началу 1793 года стало казаться, что беспорядки не ограничатся Францией, а распространятся и на соседние с нею страны.
Затем 21 января 1793 года сбылось наимрачнейшее пророчество Екатерины: несчастный Людовик XVI и впрямь разделил участь Карла I. Новость о гибели короля добралась до императрицы 31-го числа того же месяца и потрясла ее (не до такой, впрочем, степени, чтобы не отметить, что Пугачев был казнен ровно в тот же день восемнадцатью годами ранее). Императрица, «и больна, и печальна», слегла в постель{263}
. Не прошло и нескольких дней, как она разорвала сношения с республиканской Францией и потребовала, чтобы все живущие в России французы, желающие пребывать здесь и далее, присягнули на верность французской монархии{264}. Почти одновременно она послала Гримму, возможно, самое проницательное свое замечание по поводу приведшей ее в недоумение череды событий. Вероятно, под влиянием сочинений аббата Сийеса она заключила, что французское государство было основано тысячью годами ранее франками, покорившими местных галлов; теперь же, замечала государыня, галлы восстали и свергли своих завоевателей{265}.Хотя гипотезу Екатерины о «франках и галлах» нельзя в строгом смысле считать вторжением на территорию социальной истории, можно утверждать, что она действительно представляла собой прогресс по сравнению с предыдущими ее попытками осмыслить происходящее. Во всяком случае, в этой гипотезе отражается понимание, что причины французской смуты гораздо более серьезны, чем Екатерина считала до тех пор. В частности, эта гипотеза учитывала участие в революционном процессе гораздо более обширного круга людей, чем предыдущая — об адвокатах. Похоже, в конце 1792 года императрица пережила интеллектуальный прорыв, сопровождавшийся осознанием, что ни аналогии с прошлым, ни имеющаяся в ее распоряжении терминология уже недостаточны для описания событий во Франции. Казнь Людовика XVI подтвердила эту догадку. У нее уже не было прежней уверенности в том, как именно классифицировать происходящее, но она была убеждена, что, даже если последствия французских событий не распространялись на всю Европу, они тем не менее представляли собой доселе неведомую угрозу.