Ее сын тоже встал, опустив руки, и как робот последовал за ней. Мишель кивнул им, но не двинулся с места. Он совсем не чувствовал усталости. Шло время, он чувствовал скорее странное присутствие наблюдаемого мира. Он сидел один в залитом солнцем коридоре на плетеном пластиковом стуле. В этом крыле больницы царил абсолютный покой. Иногда вдалеке открывалась дверь, выходила медсестра и направлялась в другой коридор. На верхних этажах городские шумы, доносившиеся снизу, были едва слышны. В состоянии полнейшей душевной отрешенности он прокручивал в мыслях последовательность обстоятельств, все этапы работы механизма, разрушившего их судьбы. Все представилось ему бесповоротным, предельно ясным, неоспоримым. Все представилось ему в застывшем свете закончившегося прошлого. Вряд ли семнадцатилетняя девушка может в наши дни оказаться такой наивной, а главное, вряд ли в наши дни семнадцатилетняя девушка придает такое значение любви. Если верить опросам и глянцевым журналам, за двадцать пять лет, прошедших с юности Аннабель, ситуация кардинально поменялась. Девушки стали рациональнее, искушеннее. Они беспокоятся прежде всего об успехах в учебе и стараются обеспечить себе достойную карьеру. Свидания с мальчиками для них просто тусовка, развлечение, в котором сексуальное удовольствие и нарциссическое удовлетворение играют более или менее одинаковую роль. В дальнейшем они стремятся заключить брак по расчету, исходя из приемлемого совпадения социально-профессионального статуса и определенной общности вкусов. Вследствие чего они, разумеется, лишают себя всякой надежды на счастье, поскольку последнее неотделимо от состояний близости и отчуждения, несовместимых с разумом в практическом применении, но девушки надеются таким образом избежать нравственных и сердечных терзаний, одолевавших их предшественниц. Впрочем, эти надежды вскоре улетучиваются: исчезновение сердечных мук и впрямь высвобождает место для скуки, ощущения пустоты, тревожного ожидания старости и смерти. Так что вторая половина жизни Аннабель оказалась гораздо печальнее и тоскливее первой, и в принципе, под конец у нее не сохранилось бы о ней никаких воспоминаний.
Около двенадцати дня Мишель открыл дверь в палату. Дышала она еле слышно, простыня на груди почти не шевелилась – по словам врача, этого, однако, достаточно для насыщения тканей кислородом; если дыхание совсем ослабеет, они рассмотрят вопрос о вспомогательной вентиляции легких. Пока же в ее руку чуть выше локтя вонзалась игла капельницы, к виску был прикреплен электрод – и все. По белоснежной простыне скользнул луч солнца, сверкнул в копне роскошных светлых волос. Ее лицо с закрытыми глазами, чуть бледнее обычного, выглядело бесконечно спокойным, словно тревоги отпустили ее; никогда она не казалась Мишелю такой счастливой. Правда, он всегда был склонен путать кому со счастьем, но тем не менее она выглядела безмерно счастливой. Он провел рукой по ее волосам, поцеловал ее в лоб и в теплые губы. Уже слишком поздно, конечно, но все равно хорошо. Он просидел в ее палате до вечера. Выйдя в коридор, он открыл книгу буддийских медитаций, собранных доктором Эвансом-Венцем (книга лежала у него в кармане уже несколько недель; маленькая книжечка в темно-красной обложке).
Они сами лишь отчасти повинны в этом, думал он, им выпало жить в трудном мире, в мире конкуренции и борьбы, тщеславия и насилия; в гармоничном мире они не жили. С другой стороны, они ничего не сделали, чтобы изменить этот мир, не внесли свой вклад в его улучшение. Он сказал себе, что ему следовало бы сделать Аннабель ребенка, но тут же вспомнил, что он же его сделал, вернее, почти сделал, ну по крайней мере, смирился с такой перспективой; эта мысль доставила ему огромную радость. Он понял тогда, почему в последние несколько недель он испытывал такое умиротворение и нежность. Сейчас он бессилен, все бессильны в царстве болезни и смерти; но хотя бы в течение нескольких недель она чувствовала, что любима.