«Поэзия — это любовь… — втолковывает Горький Феррари, но объяснение своих слов приводит опять же странное. — Есенин — анархист, он обладает „революционным пафосом“, — он талантлив. А — спросите себя: что любит Есенин? Он силен тем, что ничего не любит, ничем не дорожит. Он, как зулус, которому бы француженка сказала: ты — лучше всех мужчин на свете! Он ей поверил, — ему легко верить, — он ничего не знает. Поверил и закричал на все и начал все лягать. Лягается он очень сильно, очень талантливо, а кроме того, — что? Есть такая степень опьянения, когда человеку хочется ломать и сокрушать, ныне в таком опьянении живут многие». Можно соглашаться или дискутировать с этим утверждением Горького, но трудно спорить с его словами, адресованными непосредственно нашей героине: «Вы не ищете себя, не хотите дойти до ощущения личной вашей ценности и своеобразия вашего, а заключаете Ваше „я“ в сеть кривых линий, пожалуй — чуждых Вам. А хотелось бы, чтоб каждый человек оставался самим собою во всех вихрях, — это особенно ценно во дни, когда множества людей стригутся под одну гребенку».
Феррари ответная критика мэтра задела еще больше. Вообще, октябрь 1922 года — период наибольшей интенсивности и наэлектризованности их контактов. Когда читаешь письма двух этих людей, кажется, что они ведут диалог онлайн (германская почта даже в кризис работала невероятно четко), и диалог весьма напряженный. Елена Константиновна ответила писателю 14 октября. Теперь ее рассуждения касались литературно-политической области. Некоторые ее мысли о творчестве, например, Пастернака, от которого она ждала возвращения к «классическому стиху» и блестящих успехов именно с этой формой, звучат неожиданно. Феррари с явной симпатией высказывалась о футуристах и теперь, от удивления тому, что Горький не разделяет этих ее чувств, использует речевые обороты екатеринославского детства: «Я очень верю Вам — у Вас в подходе к искусству исторический масштаб, но посмотрите — Репин, мастер и мэтр, на старости лет увлекается футуризмом, так велика потребность обновления формального, кроме остального. Неужели вы думаете, что Хлебников был напрасно и что Ходасевич мог расцвести и не на почве современности? У меня здесь, как говорят хохлы, ум за разум заходит».
При этом Феррари не отрицает того, что футуристы в тупике, они «заблудились», «убеждены в своей правоте, но не вообще, а в данный момент и для себя. Единственная опора — инстинкт (убеждение — придумано), а искусство — любовь идет по инстинкту». Она все равно с ними и защищает их. Похоже, что Елена Константиновна мыслила гораздо глубже, чем можно было бы ожидать от женщины ее возраста и ее литературного опыта. В этом письме, по сути, содержится ее оценка эмигрантской литературы вообще, а может быть, даже всего эмигрантского менталитета в целом.
Любопытный нюанс: Феррари упоминает о разговоре с Ходасевичем, который сказал ей, «что победителей не судят». Они познакомились еще летом, в июле, когда Горький только-только переехал на море. В дневнике Ходасевича есть кратчайшая запись — только упоминание фамилии Феррари, относящееся к 23 июля, — но слышать он о ней должен был много. Певец замечательных ресниц — Виктор Шкловский перед этим встречался с Владиславом Фелициановичем чуть ли не каждый день и вряд ли умолчал о своей ученице. А 30 сентября Ходасевич и Феррари встретились еще раз, и уж теперь точно от обсуждения ее творчества они уйти не могли[212]
. И теперь Елена Константиновна, уже оценившая уровень преклонения Горького перед Ходасевичем, использовала этот, как ей казалось, козырь, к месту ввернув еще и сменовеховскую оценку ситуации в России (верила искренне или провоцировала?): «Победа будет, должно быть, за ним, а футуристам дадут в истории литературы служебную роль — злодея в ложноклассической комедии или вроде большевиков, которые пришли, сделали свое и уйдут». Правда, надо иметь в виду, что о большевиках так говорили не только сменовеховцы, но и хорошо знакомые Люсе Ревзиной анархисты, которые видели себя гораздо левее большевиков.В том же письме Феррари взывает к снисхождению не только в связи с принятием ею политических позиций, близких Горькому (пусть они и подошли к ним с разных сторон), но и в связи с честностью мотивов, заставляющих ее брать в руки перо: «Шкловский говорил, что я левею прямо на глазах. Не знаю, нужно ли и удачно ли, думаю, что, скорее, да, чем нет, но искренно — определенно да». И, наконец, перед тем, как попрощаться, просит принять ее лично — «хоть на полчаса».
Ответ Алексея Максимовича последовал уже на следующий день. Он, разрешая приехать, как будто извиняется за свои попытки «вправить ей мозги»: «…в даровании Вашем чувствуется мною некая острота, которую, я боюсь, Вы потеряете в поисках формы.
И мне хочется, чтоб Вы, иногда, разрешали себе наслаждение быть простой, даже наивной. В новшествах же стиха нередко видишь нечто акробатическое и вымученное».
Заканчивается послание таким же неформальным образом, как у нее: «Привет».