Что же касается ее главного творческого адресата, то в письме Алексею Максимовичу Елена Константиновна оправдывается по поводу использования в своих стихах нелюбимых им ассонансов и поэтической неряшливости, приводя в качестве доводов защиты пастернаковские рифмы и есенинское налегание на гласные. Уверяет Горького в своей искренности и пытается убедить его (что вообще довольно наивно — пытаться убедить мэтра и редактора) в том, что ее сложно сплетенные фразы подобны фразам музыкальным, что у ее стиха есть свой ритм, а неточная рифма «дает новые оттенки сочетанию звуков, разнообразит его, всегда получается какое-то неожиданное закругление, изгиб. Вроде открытых окон: постоянно дует. И для чтения стихов — интересная форма — то сжимает, то растягивает голос».
Распалившись, начинающая поэтесса заявляет: «Если действительно так писать — ошибка, — не знаю, смогу ли дальше писать стихи», но, возможно, это надо читать как: «если они вам не нравятся, я все равно их буду писать, но уже без вас» — ее уже не остановить. При этом Елена Константиновна весьма профессионально говорит о литературе. Возможно, даже более профессионально, чем сам Горький: она явно знакома с новыми течениями, с удовольствием читает новую поэзию и прозу и готова защищать ее перед классиком. А он, уже заняв позицию старика, дает понять, что желает видеть только классические стихи, остальное его раздражает и он всего этого знать не желает.
Примечательно, что такая решительность Феррари характерна для защиты ею чужих позиций. К собственным прозаическим опытам девушка относится куда более критично, с грустью признавая правоту уехавшего в Прагу Шкловского и жалуясь на его жестокосердие: «Этот человек, несмотря на все свое добродушие, умеет так разделать тебя и уничтожить, что потом несколько дней не смотришься в зеркало — боишься там увидеть пустое место».
Это не может не вызывать к ней симпатию, но проблема заключалась в том, что Елена Константиновна вообще никогда ничему толком не училась — не имела такой возможности. Феррари — типичная самоучка с хорошей памятью и явным лингвистическим даром, но выработать привычку к умственному труду она просто не успела, да и негде было: металлургический завод и шесть классов гимназии плюс два экстерном. Это всё не те места, где вырабатывается такая привычка, потому что запомнить что-то — это одно, а понимать, как это использовать, — другое. Имея талант и желание (те же языки штудировала по рукописным тетрадкам), простой и очевидный для профессионала факт, что для достижения успеха даже гению надо много учиться и много трудиться, она пока попросту не понимала. Феррари только открывала для себя эту истину — с изумлением и некоторой обидой: «Как видно, на одном инстинкте далеко не уедешь, и литературному мастерству надо учиться, как учатся всякому ремеслу. Весь мой душевный и умственный багаж здесь мне не поможет, а учиться я уже вряд ли успею. Я хотела в самой простейшей, голой форме передать некоторые вещи, разгрузиться что ли, хотя бы для того, чтоб не пропал напрасно материал, но, оказывается, и этому-то простейшему языку надо учиться».
При этом она действительно чувствовала слово, у нее имелся дар к литературной работе, и она чувствовала людей. Во всяком случае, своего второго наставника Феррари охарактеризовала по-штирлицевски точно: «…я боюсь слишком полагаться на Шкловского, т. к. он, хоть и прав, но, должно быть, пересаливает, — как всякий узкопартийный человек, фанатик своего метода, — говоря, что сюжет сам по себе не существует и только форма может сделать вещь».
Успокаиваясь к концу письма, Елена Константиновна внезапно сообщает мэтру, что должна вернуться в Россию, хотя и жаль прерываться писать, но… не возвращается.
Горького задели слова молодой поэтессы, и он вступил с ней в дискуссию — пока эпистолярную. Терпимо, а порой даже с любовью относящийся к литературным опытам и дерзаниям творческой молодежи, 10 октября Алексей Максимович сообщает о своих поэтических пристрастиях, которые многим с высоты сегодняшних дней могут показаться довольно странными: «Я — поклонник стиха классического, стиха, который не поддается искажающим влияниям эпохи, капризам литературных настроений, деспотизму „моды“ и „законам“ декаданса. Ходасевич для меня неизмеримо выше Пастернака, и я уверен, что талант последнего, в конце концов, поставит его на трудный путь Ходасевича — путь Пушкина».
Язык Феррари Горький называет «трепаным», а ее самообманчивое увлечение кажущейся новизной — «распылением души», «печальной уступкой пестроте и дробности жизни, которая не любит и не хочет поэзии и принимает ее охотно лишь тогда, когда поэзия отражает — или — прикрашивает ее уродства». Возможно, сам того не желая, таким образом он как бы дает оценку футуризму в целом, и шире — новаторству в поэзии вообще. Не нравятся Горькому футуристы, а Феррари нравятся, и потому он хочет, чтобы «хороший человек» Елена Константиновна писала более правильные — классические стихи.