Зимняя пауза в общении с мэтром была так же велика, как и летняя. Во всяком случае, первое известное нам письмо от нее к нему датировано только 12 марта. Тон — сдержан и даже суховат — может быть, это была просто срочная записка, которую надо было быстро написать и отправить? И все же… Меньше года прошло от попыток делиться с Горьким радостями в своих личных и творческих делах, а всё — от былого щенячье-гимназического восхищения не осталось и следа. Да и повод для письма найден весьма деловой: Феррари просит Алексея Максимовича об интервью «для газеты „Information“ (орган французских радикал-социалистов, одной из крупнейших политических партий Франции того времени. —
Есть и второй повод: Елена Константиновна отправила Горькому на оценку несколько своих сказок, тоже, увы, несохранившихся. Отправила, официально попрощалась («Уважающая Вас Е. Феррари») и, наверное, затаила дыхание.
Ответ был скорым и снова обнадеживающим: «Поздравляю Вас, Елена Константиновна, рассказы, на мой взгляд, очень удались Вам!
Более того: мне кажется, что Вы нашли тот, эпически спокойный, очень, в то же время, человечный тон, который ныне ищут многие менее успешно, чем это удалось Вам. И хорошо чувствуется под этим тоном, внутри его скрытая лирика. Хорошо.
И, конечно, очень советую Вам продолжать эти очерки, сделать их штук 15–20, целую книжку».
Еще через три дня, 19 марта, Феррари, окрыленная словами Горького («Я не была уверена в том, что именно тон моих сказок покажется Вам хорошим»), не скрывая радости и благодарности, сообщает ему, что продолжает писать, собирается прислать учителю новые сказки, но не сумеет подготовить книгу — просто не успевает. Ей пора домой, в Россию, но пусть не 15–20, а десять сказок она еще надеется написать до отъезда.
Примерно в это же время и Шкловский сообщает Горькому: «Посылаю к Вам десять новых стихотворений Елены Феррари. Кажется, она пишет теперь лучше, чем раньше. Посмотрите их»[225]
. Десять стихотворений и несколько сказок за пару месяцев зимы — неплохой результат. Конечно, Елена Константиновна не отличалась такой работоспособностью и «писучестью», как другой их сосед — Алексей Николаевич Толстой, но все-таки ее берлинскую зиму 1923 года можно назвать своеобразной «болдинской осенью». А дальше произошло нечто странное.В Россию Феррари не уехала. 22 апреля она обратилась к Горькому с новым письмом, судя по которому незадолго до отъезда писателя у нее состоялся разговор с его сыном Максимом. Беседа, вероятно, носила личный характер и была связана с обсуждением различных версий биографии Елены Феррари и ее взаимоотношений с Алексеем Максимовичем.
Из письма ясно, что ранее наша героиня получила неизвестное нам сообщение от Горького, в котором он выразил если не претензии к ней, то свое отношение к молодой поэтессе и сделал это в ответ на какие-то ее слова. Феррари, в свою очередь, поблагодарила его и уточнила: «Хотя с Максимом Алексеевичем я говорила только о нем (и только потому, что он сам меня на это вызвал), но думала действительно и о Вас, т. к. люди говорили, что слышали обо мне „в доме Горького“.
Я очень рада, что это неверно о Вас, и тысячу раз прошу прощенья что думала так».
Может быть, Елена Константиновна сказала что-то нелицеприятное сыну Горького, который, по впечатлениям знавших его людей, обладал натурой весьма живой и оригинальной, а тот передал эти слова отцу, как обращенные к нему? Что именно? Неизвестно.
Продолжение письма еще интереснее: «Не сердитесь ради Бога — в этом не только моя вина, и мне пришлось слишком дорого расплатиться за все версии обо мне».
Как говорят, комментарии излишни — и, очевидно, именно поэтому эти строки чаще всего и комментировали те, кто занимался изучением биографии Елены Феррари или ее творчества.