Понятно, что загадочная поэтесса из ниоткуда вызывала много толков и пересудов («все версии») в «доброжелательной» творческой среде русскоязычного Берлина. Она читала в Доме искусств свои стихи, и, возможно, не только о любви. И если это было что-то вроде «На мачте нашей горит / Кровавый флажок» или «Памяти Бакунинского отряда», то мнение страдавшей аллергией на большевиков берлинской публики о Феррари, ее прошлом и настоящем могло составиться само собой. А если она еще хотя бы намекнула кому-то, что и в Константинополе находилась не просто так, не с врангелевскими войсками или, например, что оказалась на борту «Адрии», таранившей «Лукулл», тоже не по случайному стечению обстоятельств — пусть ради фантазии, ради красного словца, то недостатка в версиях относительно новой протеже Горького русско-писательский Берлин более не испытывал. Такого рода репутация могла окрепнуть еще и из-за общения с самим Горьким. Ведь его сын работал раньше в ЧК — так не пригревает ли папаша у себя таких же? Учитывая же, что девушка была к тому же молода и красива, недоброжелательниц и недоброжелателей у нее наверняка было даже больше, чем версий о ее темном прошлом и загадочном настоящем.
В упомянутом письме Горькому далее следует одна хорошо известная фраза. Сама Елена Константиновна даже не собиралась опровергать свою принадлежность к тем, кто перевернул Россию с ног на голову, и высказалась с уже прекрасно знакомой нам дерзкой прямотой: «Вы пишете, что моей биографии для вас не существует. Мне от нее отрекаться не нужно. Я бы гордилась моей биографией, если бы допускала, что для меня был возможен и другой путь. Но это зависело не от меня, так же как мой рост или цвет волос. Во всяком случае я твердо знаю, что никто на моем месте не сделал бы ничего лучше и больше моего и не
Вот так, ни больше ни меньше: другой Феррари у меня для вас нет, дорогой Алексей Максимович.
В продолжение письма снова, как и в прошлом году, возникает зыбкая, как тень, фигура Ходасевича. Но теперь Елена Константиновна уже не поет ему дифирамбы как «современному Пушкину», а указывает на то, что Владислав Фелицианович спутал все, что только можно было спутать — совсем как в приведенном в предисловии к этой книге одесском анекдоте. Вопрос только в одном: по привычке, автоматически или сознательно, специально? Судя по всему, он рассказывал Горькому о какой-то пьесе Феррари, но сама Феррари уверяет, что лукавый сплетник Ходасевич эту пьесу не читал, а слушал. И не пьесу, а поэму, и не белым стихом, как он сказал Горькому, а простым.
Поэму, которая не пьеса, которую не читал Ходасевич, Феррари обещает немедленно выслать Горькому, а пока отправляет очерк и две сказки, пытаясь выбиться в письме на ровный, деловой настрой, но сразу же слетает с него, как и в своей литературной работе: «…я пишу не так, сама чувствую неверный тон. Я не владею ни языком, ни материалом и кроме того не уверена, что писать надо. Вы вот думаете, что у меня нет любви к моему ремеслу. Я не знаю. Радости от него во всяком случае мало. Но на эту безрадостность, а иногда и отчаяние, я ничего не променяю. Литература у меня не главное, а единственное, и если я ее не „люблю“, то обрекаюсь ей абсолютно.
Как Ваше здоровье? Желаю Вам скорее поправиться — и не сердитесь, ради Бога, на меня».
Ответ утомленного проблемами и недугами Горького последовал уже через день. Он одобрил полученные экзерсисы («Все три вещицы — не плохи, Е. К., и, думаю, что они пойдут…») — то есть он на тот момент еще не знал, что она планирует уехать, но написано письмо было ради ответа на признания Елены: «…особенно хорошо — если Вы не ошибаетесь — что литература для Вас „единственное“. Так и надо».
Начиная отвечать как бы с конца письма Феррари, Алексей Максимович поднялся затем к его началу и объяснил свою позицию по поводу биографии поэтессы. Она оказалась проста:
«…я сам виноват здесь, если не приписал к словам: „
Одни — потому, что желают ярче раскрасить себя, другие — потому, что ищут жалости, есть и еще множество причин невольной лжи человека о себе самом. Но есть люди, которые, говоря о себе, ничего не ищут, кроме себя. К таким людям я и отношу Вас. В этом — нет комплимента, нет и обиды, это просто — мое впечатление, вызванное Вами. Понятно?»