Она стоит у одра старика, берет его руку. Хотя нет ничего приятного в том, чтобы вложить эту холодную синюю руку в свою, она это делает. Ничего приятного нет во всем этом. Она держит руку, сжимает ее и произносит: «Эйдан!», произносит самым своим любящим голосом и видит, как на его глаза наворачиваются слезы, старческие слезы, которые значат не так уж много, потому что проливаются слишком легко. Ей больше нечего сказать, и, уж конечно, нечего сказать ему сквозь эту дыру в шее, теперь благопристойно прикрытую марлевым тампоном. Она стоит и гладит его руку, пока не появляется сестра Нейду с чайным столиком на колесиках и таблетками, помогает ему сесть и поит его (из чашки с носиком, как двухлетнего ребенка; унижениям нет конца).
В следующую субботу Элизабет приходит к нему еще раз; это становится правилом. Она держит руку старика и пытается утешить его, а сама холодным взглядом фиксирует этапы умирания. Эти посещения сопровождаются минимумом слов. Но в одну из суббот (он в этот день кряхтит и двигается больше обычного) он подталкивает к ней блокнот, и она читает послание, которое он написал еще до ее прихода: «У вас прекрасная грудь. Я никогда не забуду. Спасибо вам за все, добрая Элизабет».
Она возвращает ему блокнот. Что еще сказать?
С грубой, непререкаемой силой она вырывает страницу из блокнота, мнет ее и кидает в корзину, подносит палец к губам, словно говоря:
Она думает и о другом, сидя на кровати мистера Филлипса в этот прохладный день (лето уже прошло, за окном осень, поздняя осень), такой прохладный, что спустя какое-то время ее даже начинает пробирать легкая дрожь.
Вот еще одно неплохое место, на котором можно закончить историю. Какова бы ни была природа этого так называемого угощения, нет нужды его повторять. В следующую субботу, если он все еще будет жив, она придет и будет снова держать его за руку, но это позирование должно быть последним, последнее предложение груди, последняя благодать. Так что история могла бы закончиться на этом, на этой позе, которую она, по ее оценке, выдерживает добрых двадцать минут, несмотря на дрожь. В виде истории, рассказа письмо вполне могло на этом и закончиться, оно оставалось бы вполне благопристойным, и она могла бы положить его в конверт и отправить Бланш, не губя то, что она хотела сказать о греках.
Но история продолжается еще немного, еще пять или десять минут, о которых она не может рассказать Бланш. История продолжается достаточно долго для нее, для женщины, она успевает как бы невзначай опустить руку на одеяло и начать легонько гладить то место, где должен находиться пенис, если он (пенис) еще жив и не спит; а потом, поскольку ее действия не вызывают никакой реакции, она отбрасывает одеяло и ослабляет шнурок на пижаме мистера Филлипса, на фланелевой пижаме, каких она не видела много лет – она и представить не могла, что такие еще продаются в магазинах, – она распахивает клапан и целует совершенно вялую маленькую штучку, берет ее в рот и тискает губами, пока она не начинает оживать. Она впервые видит седые лобковые волосы. Глупо было с ее стороны не понимать, что волосы седеют и там. И с ней со временем произойдет то же самое. Неприятен и запах, запах половых органов старика, помытых кое-как.
До идеала далеко, думает она, выпрямляясь и накрывая старого мистера Филлипса, она улыбается ему, похлопывает его по руке. В идеале нужно бы прислать к нему молодую красотку, чтобы сделала это для него, fille de joie [71]
с пухлыми молодыми грудями, о которых мечтают старики. Что касается оплаты этого визита, то тут она не будет испытывать никаких угрызений совести. Она могла бы назвать это подарком на день рождения, если девица попросит объяснения, если название