Улицу или две она бежала, бежала, а потом заметила, что – как и принято в Москве – всем на всё плевать (особенно вечером), и пошла постепенней.
Прогулочным шагом она вернулась на тот же Страстной бульвар, села на ту же скамейку – и поставила поднос с пирожным на коленки.
Ишь хотела – честно-честно хотела! – дождаться Гамсуна и разделить это дорогущее пирожное с ним: а там хоть сахарный диабет, хоть чёрная дырища в животе! Но она взглянула на это спиральное пирожное… С одной стороны фисташковое, с другой стороны крем-брюле, с третьей стороны банановое, с четвёртой стороны шоколадное, с пятой стороны творожное… и корзиночка там такая ореховая, такая вся в ягодках и присыпанная чем-то вкусненьким: и какая-то стружка сушёного манго, и изюм, и курага, и глазурь, и взбитые сливки, и всё-всё-всё на свете, что только кондитеры додумались вообразить и запихнуть…
Ишь хотела оставить пирожное – ну честно хотела!..
Сначала она решила попробовать кусочек стружки (божественной и невыносимой как совершенство)… потом взяла на пальчик чуть-чуточку крема (взрыв вкусов и симфония восторга!)… подняла клубничку – подумала – поставила обратно; всё же не удержалась и сковырнула кусочек от корзинки (все вкусовые рецепторы пробрала дрожь необъяснимого узнавания: как в детстве, когда…) – всё! хватит!
Она отставила пирожное на соседнюю скамейку, сама отсела подальше и отвернулась.
А пирожное – пирожное, в котором слились все вкусы мира, все сладости, от арабских до китайских, – это несчастное пирожное так сиротливо на неё посмотрело… так оно грустно сжалось под этими фонарями, под снегом… так ненужно оно сияло своими виньеточками и вишенками… так оставленно покосилась одинокая клубничинка – взглядом горестной вдовы на пустынном перроне…
Ишь вскочила и сожрала это ИТРЕМС, не заметив никакого даже вкуса.
Дальше помрачение. Бесконечная чернота. Мутный молочный свет. Летающие шоколадки, пирожные-картошка, пахлава, щербет – бам! – прямо над её лицом трясёт усами растерявшийся Гамсун.
– Ишь ты – очнулась! Я уже не думал надеяться… – Он посмотрел на дорогу. – Ваш пульс был на нуле, я был вынужден вызвать «скорую».
– Не надо… «скорой»… – проговорила она и посмотрела кругом: по деревьям и фасадам Москвы карабкался рассвет. – Почему так… долго?..
– Мои карманы слишком громко шуршали фантиками – за мной увязалась погоня. Дабы не было обидно, я поджёг по пути сахарный завод – пожар, должно быть, разошёлся по всей Москве.
– А.
Ишь села – пришибленная затылком – и громко зевнула. Под ней была та же скамейка, а на земле лежал истерзанный, весь в креме, поднос.
– Вы знаете, что это пирожное не только дорого, но и смертельно? – важно поправил пенсне Гамсун.
– Просто так получилось… – виновато скуксилась Ишь.
– В любом случае, пойдёмте отсюда. – Гамсун подставил ей локоть.
Они вышли с бульвара: мимо бегали-носились люди – кто с чемоданами, кто с пакетами, кто с коробками конфет: а совсем рядом – полыхала и давилась дымом отнюдь не сахарная Москва.
– Больше… никогда… не буду… есть сладкое, – пробормотала Ишь, повиснув у Гамсуна на руке.
– Ну-ну-с.
Дойдя до «Комсомольской», они сели на электричку: там съели одну шоколадку на двоих – умеренно, с чаем – и уехали куда-то на север. А объедающаяся Москва свернулась и схрустнулась позади – как выброшенный фантик.
Такая фольклористика
– Да они реально ведьмы! – заявил Сеня и с носом забрался в спальник.
– Сказочник! – Юля перевернула подушку. – У тебя все ведьмы.
– Я серьёзно, блин. От рыжей этой такая хтонь…
– Ты что ли запал?
– Ничего это я не запал!
– Эй там, хорош шептаться!! Завтра транскрибировать ещё! – Из другого конца зала страшно крикнул Мороз (руководитель экспедиции). Юля с Сенькой рассыпались в шипящих извинениях, заворочались, покашляли (эхо покашляло тоже) – и незаметно уснули.
Но не Сеня.
Фольклорную экспедицию в Карелию он себе представлял как-то по-другому: думал – днём отъедаются у бабушек и пинают баклуши, вечером костерок, гитара, белые ночи с Юлей (каштан волос, лезвие носа, внимательный взгляд, родинка над бровью, грустная линия губ… – конечно, Сеня поехал из-за неё). А на деле? Вставать в шесть утра, в холодрыгу, на лодке в деревню, отбиваться от банды детей, бабушкиных пирогов, дедушкиного самогона, блевать, возвращаться с лодочником в этот душный школьный спортзал, где уши горят от наушников, над душой комары-палачи, бесконечно-бесконечно-бесконечно расшифровывать все эти оханья, гхэканья и кашли – показывать их Морозу, отправляться на переделку, приносить снова, опять переделывать, отчаиваться, ставить «нрзб.», добиваться минуты Юлиного внимания на перекуре, пить с Морозом до полусмерти, отключаться на рассвете рожей в вонючий резиновый мат, просыпаться, задирать занавески, проклиная полярный день – и тупо ждать, когда это кончится.
Такая фольклористика.
Но с этим домом – нет, там было не так.
Лодочник вёз их по бледному зябкому озеру, с прогуливающимся небом над головою (и в нежных животах – отара облаков) – как вдруг, уже на берегу, Юля вспомнила, что у неё в диктофоне сели батарейки: