И больше ничего, единственные роковые слова. Та кричит, крик неприятно режет уши, даже за дверью их хочется заткнуть, он бьет ее кинжалом в грудь, в середину крика, но женщина изворачивается, удар приходится под правую ключицу, крик становится хриплым, не останавливается. Тот замахивается вторично, целясь в живот, потому что в сердце все равно не попасть, но в ее руке нож, и она распарывает ему всю правую руку до локтя. От неожиданности он падает на кровать, пытается перехватить кинжал левой, но запутывается в простынях и теряет его. Она вскакивает и всаживает ему свой нож в шею, чуть ниже затылка, и уже не может его вынуть. Пока этот огромный коричневый таракан корчится в постели, словно в паутине, она встает с нее в мокром, липком пеньюаре, подходит к окну, просовывает в него голову, слепнущими глазами хватает кусок неба с луной и десятком звезд. С ней не так легко справиться. Когда в зал врываются еще двое, они режут и рубят ее и все никак не могут убить.
— Я старалась быть справедливой к вам. Если б захотела, вы бы все теперь гнили, гни...
Кому-то из двоих удается как следует полоснуть ее по горлу, крики и стоны тотчас стихают, только какое-то хлюпкое шевеление на полу, в луже. Мальчик нагнулся - ударил туда, куда не смог попасть первый гот, под левую грудь. И лезвием охотничьего ножа почувствовал свое свершение; жизнь, которая так переполняла эту женщину и столько времени билась в ней, теперь вылетает из нее какой-то длинной вьющейся лентой с узлом, придающим ей тяжесть, устремляется к окну, узел уже за окном, а она еще в комнате, выходит, выходит, но еще не вся - глубже погружает нож - вышла, вот только сейчас, вот-вот, и летит, ее еще можно увидеть, даже догнать за окном, в небе. У мальчика нет сил подняться, удивительно, как еще не случалось, слабеют руки и ноги, голова кружится, лицо делается коричневым, серым. Он отползает на четвереньках в сторону, на шаг, на два от бурого месива, прислоняется к стене и блюет себе на грудь. Блевать нечем, но его выворачивает и выворачивает, изо рта течет какая-то нечистая жижа с желчью. Проводит рукой по лицу, по губам, вытирает рот. Рука липнет к лицу, словно в плохо высохшей краске, тянет кожу, вызывает необъяснимо неприятное ощущение, он прячет ее за спину, ладонью к стене.
Второй гот перевязывает простыней раны первому, но тот уже отдал концы. Зовет на помощь мальчика, но мальчик будто окаменел в своем углу, и один тащит товарища по ступенькам винтовой лестницы вниз, во двор, где можно похоронить. Доносятся еле слышные удары заступа. Прошел час, другой, звяканье металла еще раздавалось, факел догорал. У стены тяжело, в больном поту спал мальчик. По комнате всюду разлетелись перья из вспоротой подушки, разбросаны куски белой одежды, постельного белья, сокровенные части дамского туалета. Здесь словно рвали большую белую птицу, белую лебедь, рвали и расшвыривали ее клочки по всей комнате - все замусорено и замазано ею. А то, что осталось от нее, лежало на полу и напоминало творог, обильно политый сверху вишневым вареньем без ягод.
Когда Теодату сообщают, он обеспокоен одним: тем, как обезображено тело. Обезображено и закопано на острове. Надругаться над трупом он не позволит. Не оказав покровительства живой Амалазунте, он оказывает ей почести после смерти. Велит откопать, откапывают, но набальзамировать уже нельзя - слишком поздно, тело лишь чинят, ремонтируют, одевают в нарядное платье, самое нарядное, какое только находится в гардеробе ее нетронутых апартаментов, возлагают в гроб, отпевают и в закрытом гробу кладут в нишу фамильного склепа рядом с ее отцом и ее сыном.
На церемонии присутствует Петр. В толпе сенаторов и придворных он ловит случайно сказанные слова, копит интернационалистскую ярость. Утром сошел с корабля, вчера еще ни о чем не подозревал, обдумывал, как ухитриться передать Амалазунте Юстинианово письмо, сегодня все обдумывания насмарку: письмо, раз его нельзя положить в изголовье мертвой, можно только уничтожить. Как ни велико искушение прочесть его, верный слуга сжигает его на свече и рассеивает пепел. Он находит женщину красивой, даже очень красивой, несмотря на плохую сохранность кожи на щеках, потрескавшийся, разваливающийся и кое-как склеенный мастерами нос. Пытается представить ее молодой царицей, достойной, умной, недосягаемой, какой представлял ее, ни разу не видя, только на монетах, в Византии. Он был способен ее любить, но не так, как любят кумира,- интимно, как женщину. В Византии Амалазунта часто идеализировалась, обожествлялась. Пропаганда рисовала ее родной сестрой Юстиниана. Но Петр придумал свою Амалазунту, личную, камерную, Амалазунту-женщину, и теперь видел, насколько он был близок. По сути эта женщина очень чиста - думал Петр - она полноценна, она как все (он уже наслышался про сплетни вокруг нее), только очень чиста и не могла заниматься любовным суррогатом, раз не видела возможности полюбить.