Своей кульминации эта моральная тенденция достигла, вероятно, в культовом многосерийном фильме «Семнадцать мгновений весны». Его замысел родился на Лубянке, когда «брежневскому режиму требовалось явить народу героя, понятного и близкого людям. Необходимо было воскресить былые ценности, потускневшие в 70-е, потесненные с авансцены истории»[162]
. Но что, собственно, получилось? Фильм был одинаково тепло принят «и коммунистами, и вольнодумцами, и интеллигенцией, и творческой элитой, и жителями полуподвальных квартирок». Иными словами, брежневский режим получил не то, чего желал сознательно, но то, что ему соответствовало по природе. Он не мог уже получить (да и убедительно изобразить) настоящего идейного героя, фанатика веры, обитателя насыщенного смыслами верхнего этажа моральной пирамиды советского строя. Но он получил идеального героя пустого верхнего этажа, моральные достоинства которого ни на йоту не изменятся от того, какую он форму носит и с какой превосходящей горизонт обывательской повседневности идеей эта форма ассоциируется. Окружен он был, по сути, другими такими же героями, только играющими на стороне врага. И вот такой персонаж оказался близок позднему советскому человеку, вовсе не лишенному тяги к героической добродетели, но уже не связывающему ее с какой-то конкретной идеологией. Штирлиц, таким образом, стал олицетворением этики добродетели, героической этики, которой, в силу служебной необходимости, было официально позволено быть собой и только собой, то есть разворачиваться в одном из пространств «вненаходимости» по отношению к советскому официальному дискурсу. Эффект был парадоксален: «В школах и высших учебных заведениях стали возникать, как сейчас бы сформулировали, ролевики, „отыгрывающие“ нацистов. Советские пионеры и комсомольцы не видели ничего зазорного в том, чтобы состоять в своего рода тайных кружках, иметь „аусвайсы“ со свастикой, приветствовать друг друга, щелкая каблуками или даже аккуратно зигуя. При этом сам Адольф Гитлер не вызывал симпатии, разве что „Майн Кампф“ ходила по рукам, подобно любому другому запретному самиздату. В самом легком случае, советские студенты и школьники начинали следить за внешним видом, с шиком носить школьную форму или костюмы, подчиняться дисциплине и романтизировать нацистскую Германию»[163]. Показательно, что молодых людей привлекла красота ритуала, форма, дисциплина — словом, обаяние милитаризированной корпоративности. Пионеры и комсомольцы в своей массе не испытывали симпатий к нацизму как идеологии, но и зигование и свастика не вызывали у них никакого внутреннего конфликта, вызванного явной идеологической неприемлемостью. Область того, что их привлекало и являлось действительно актуальным и «ценным» в прямом смысле этого слова, уже к тому времени явно находилась за пределами всякой идеологии, опустевшего верхнего этажа ценностной пирамиды. Зато она определенно существовала в пределах того, что мы описываем как этику добродетели. В конце концов, нацисты в сериале были показаны как профессионалы, «выполняющие приказы» и не отличающиеся какой-то особенной жестокостью. Они выглядели вполне симпатичными людьми, сочетающими в себе обаяние внешней элегантности и европейской цивилизованности со стойкостью, храбростью, верностью и честью.