В то время как программные идеологии конца девятнадцатого и начала двадцатого века на исходе тысячелетия переживали разброд и шатания, традиционные религии – древнейший вид духовного утешения страждущих – тоже ничего не могли предложить взамен. Религии Запада сдавали свои позиции даже в тех немногих странах (во главе с аномалией, именуемой США), где посещение церкви и следование религиозным ритуалам все еще было распространено (Kosmin/Lachman, 1993). Пришли в упадок многие течения протестантизма. Церкви и часовни, построенные в начале двадцатого века, в конце столетия пустовали или же использовались не по назначению даже в таких местах, как Уэльс, где церковь способствовала формированию национальной идентичности. Мы уже видели, что с начала 1960‐х годов католицизм стремительно приходит в упадок. Даже в бывших коммунистических странах, где церковь стала символом оппозиции непопулярным режимам, после падения коммунизма католические “овцы” так же отбились от пастырей, как и повсюду. Некоторые обозреватели считают возможным религиозное возрождение на постсоветском православном пространстве, но к концу двадцатого века не появилось убедительных свидетельств этого маловероятного, хотя и возможного развития событий. Во всем мире все меньше мужчин и женщин следуют учению Христа, несмотря на все его достоинства.
При этом упадок традиционных религий, по меньшей мере в урбанистических обществах развитых стран, не компенсировался подъемом воинствующего сектантства или появлением новых культов, служащих иррациональным прибежищем в мире, который невозможно понять и контролировать. Несмотря на широкую известность подобных сект, культов и верований, их популярность была относительно невелика. В Великобритании только 3–4 % евреев принадлежали к различным ультраортодоксальным сектам и группам. И не более 5 % взрослого населения США входило в воинствующие или миссионерские секты (Kosmin, Lachman, 1993, p. 15–16)[216]
.А вот в третьем мире и на его границах сложилась совершенно иная ситуация (за исключением, видимо, Дальнего Востока, жители которого из‐за влияния конфуцианства в течение тысячелетий оставались невосприимчивыми к официальной религии). Здесь вполне можно было ожидать, что религиозные традиции, составлявшие основу представлений о мире большинства населения, приобретут особое общественное значение, как только массы выйдут на политическую сцену. Так и случилось в последние десятилетия двадцатого века, когда малочисленные секуляризированные и модернизированные элиты таких стран, еще недавно способствовавшие их приобщению к Западу, оказались оттесненными на периферию (см. главу 12). Политизированная религия была особенно привлекательна потому, что почти по определению выступала врагом западной цивилизации, служившей главным фактором социального распада, и богатых безбожных стран Запада, которые теперь, более чем когда‐либо, казались эксплуататорами бедных. А поскольку подобные движения неизменно были направлены против вестернизированных представителей высших слоев с их “мерседесами” и эмансипированными женщинами, в эту борьбу привносилось классовое звучание. На Западе их обозначают привычным (но не вполне удачным) термином “фундаментализм”. Но как бы они ни назывались, подобные движения всегда брали за образец более простую, стабильную и понятную эпоху воображаемого прошлого. Поскольку пути назад, “во время оно”, не было – а подобным идеологиям нечего было сказать по поводу современных проблем, не имеющих никакого отношения к проблемам пасторальных кочевников Древнего Востока, – они оказались не в состоянии предложить никаких эффективных рецептов. Фундаментализм скорее стал симптомом недуга, каким венский остроумец Карл Краус называл психоанализ: “заболевания, которое ошибочно считают лекарством от этого заболевания”.
Сказанное верно и в отношении пестрой смеси лозунгов и эмоций – не заслуживающих даже названия идеологии, – что расцвели пышным цветом на развалинах институтов и идеологий прошлого, подобно тому как зарастали сорняками руины европейских городов после бомбардировок Второй мировой войны. Речь идет о ксенофобии и политике идентичности. Бежать от враждебного настоящего – отнюдь не значит решить или хотя бы сформулировать его насущные проблемы (см. главу 14). И действительно, наиболее близкая к подобному подходу политическая программа, а именно отстаиваемое Вильсоном и Лениным “право нации на самоопределение” для предположительно однородных в этническом, лингвистическом и культурном отношении “наций”, к началу нового тысячелетия свелась к жестокому и трагичному фарсу. В начале 1990‐х годов, возможно впервые с начала двадцатого века, обозреватели-реалисты независимо от своих политических пристрастий (речь здесь не идет о малочисленных группах националистов) открыто заговорили об отказе от “права на самоопределение”[217]
.