Поначалу ей нравились яркие огни и городской шум. Почти каждую субботу она возила меня на Бродвей, и мы ходили на театральные постановки. Она была без ума от водевилей, а живая неоновая реклама жвачки «Ригли» сама по себе казалась ей целым представлением.
Мы с Люси проводили очень много времени вместе. Иногда после школы она помогала мне делать домашние задания по математике, она хорошо знала школьную математику и читала огромное количество стихов, но ничего не знала о поэзии – ей просто нравилось звучание поэтических строк, и иногда она угадывала чувство, стоящее за той или иной из них. Именно во время одного из таких чтений я впервые осознал, как она на самом деле тоскует по дому. Стихи о Юге она читала прекрасно, с исключительным сопереживанием. Ее мягкий голос звучал нежно, с глубоким пониманием, и, бросив на нее в этот момент быстрый взгляд, я замечал порой слезу, блестевшую в изысканной черноте негритянских глаз. Но если я заговаривал об этом, она смеялась и пожимала плечами.
– Это же так красиво, правда?
Работая, Люси постоянно что-то негромко напевала, мелодии всегда были блюзовыми. Мне нравилось, как она поет. Однажды мы пошли на концерт Этель Уотерс, и Люси долго после этого изображала ее, а потом объявила, что собирается принять участие в любительском конкурсе. Никогда не забуду тот конкурс. Люси заняла второе место, а я отбил ладони, аплодируя. Она исполняла песню Эллы Фицджеральд «Это восхитительно, это чудесно, это очаровательно». По сей день помню слова этой песни, мы ведь столько раз ее репетировали. Люси до смерти боялась забыть их, и когда вышла на сцену, голос ее слегка дрожал, но как раз это и придавало ему схожесть с «размытым» голосом Этель.
Однако в конце концов Люси отказалась от музыкальной карьеры, потому что встретила Педро, и времени на пение у нее больше не оставалось. Педро был одним из рабочих, трудившихся в подвале здания; кожа у них с Люси была одинакового цвета густой черной патоки. Люси прожила в Нью-Йорке всего пять месяцев, когда они познакомились, и была еще, так сказать, зеленой горожанкой. Педро же был каким-то скользким и одевался кричаще, а кроме всего прочего, я бесился от того, что мы больше не ходили с Люси в театр. Мама смеялась и говорила: «Ну, боюсь, мы ее потеряли, она тоже скоро станет северянкой». Маму это, судя по всему, не слишком беспокоило, а меня – очень.
В конце концов Педро разонравился Люси, и она стала чувствовать себя более одиноко, чем прежде. Иногда я заглядывал в ее письма, если они лежали открытыми на виду. Обычно там было что-нибудь вроде:
Иногда, поздно ночью, я слышал, как она тихо плачет у себя в комнате, и понимал: рано или поздно она уедет домой. Нью-Йорк был для нее лишь необъятным пространством одиночества. В шепоте Гудзона ей чудился шепот Алабамы, да, реки Алабамы с ее мутными красными водами, заливающими берега, и маленькими заболоченными притоками.
Во всех здешних ярких огнях она видела те несколько фонарей, что светили в темноте там, дома, и вспоминала одинокий жалобный голос козодоя, пронзительный крик паровоза в ночи, твердый цемент, холодный блеск стали, дым, глухой рокот поезда в сыром подземном туннеле… Грохот, дребезжание… мягкая зеленая трава… и солнце, да, горячее, очень горячее, но ласковое… босые ноги в прохладном ручье, песок и гладкие, как мыло, круглые камешки, устилающие дно… Большой город – не место для человека от земли. Мама зовет домой. Джордж… Я – чадо Божие.
Да, я знал, что Люси собирается вернуться домой, поэтому, когда она сказала мне, что уезжает, не удивился. Открыл рот, беззвучно закрыл его и почувствовал, как на глаза наворачиваются слезы, а в животе образуется пустота.
Она уехала в мае. Вечер был теплым, а ночное небо над городом – красным. Я подарил ей коробку конфет «Вишня в шоколаде» (потому что она любила их больше всего) и пачку журналов.
Мама с папой отвезли ее на автобусную станцию. Когда они вышли из дома, я помчался к окну, лег животом на подоконник и смотрел, как они садятся в машину и медленно, плавно ускользают из виду.
До сих пор слышу ее голос: «Ох, мамочки, Нью-Йорк такой чудесный, здесь столько людей, и я своими глазами видела кинозвезд, ох, мамочки!»
Движение в западном направлении
Четыре стула и стол. На столе – бумага, на стульях – мужчины. Окна – над улицей. На улице – люди, в окна – дождь. Вероятно, это было бы абстракцией, всего-навсего нарисованной картиной, но люди, ни в чем не повинные, ничего не подозревающие, действительно двигались там, внизу, и окно действительно было мокрым от дождя.