Читаем Эстетика и литература. Великие романы на рубеже веков полностью

Поэтому Лукач заключает, что утверждение Кириллова в Бесах «“Всё хорошо“ повторяет то же, что говорил старец Зосима» (MD, 42, 56). И не случайно Алёша будет целовать землю после того, как увидит тронутый тленом труп старца и после того, как услышит о «безвинном страдании» детей. Именно в связи с этим Лукач может написать: «“Интерес“ к спасению: вопрос Западной Европы. С русской точки зрения: вопрос «почему мы не спасены» даже не ставится» (МД 142, 110).

Но этот мир, где всё хорошо, где больше не ждёшь спасения, это не данность, не точка отправления, а скорее точка назначения, это завоевание. И если Достоевский признавался, что его вера должна была пройти через «игольное ушко» атеизма, точно таким же образом эпический формат его сочинений должен был пройти через апории формы-романа. Поэтому Лукач завершает Теорию романа сомнением в отношении произведений Достоевского: «можем ли мы в самом деле отойти от условия абсолютной греховности, или же существуют только простые надежды возвестить пришествие нового: знамения грядущего, которые ещё так слабы что могут быть растоптаны по прихоти, в шутку, бесплодной силой того, что просто существует» (TdR, 186). Именно к проблеме мира условностей, мира без смысла – проблеме, особенно сложной в творчестве Достоевского – многократно обращается Лукач в Рукописи о Достоевском через тему «люциферианского», которая не случайно уже присутствовала в современных с ней Записках о рыцарском романе.

Новый эпос не может быть возвращением к греческому эпосу, к единству бога и мира, иначе говоря – смысла и мира, поскольку такое возвращение обладало бы «люциферианской» силой заставить нас забыть о «непоправимом надломе мира» (TdR, 65). Не случайно Лукач уже говорил о люциферизме в искусстве: искусство обманывает нас иллюзиями, так как показывает нам целостность и таким образом скрывает от нас этот наш мир, оставленный богом. И кроме того в Рукописи о Достоевском Лукач скажет: «Только искусство восходит к Люциферу» (MD, 156, 113). Но люциферианским является также и бунт в отношении бога-Иеговы и того мира общественных установок, которые являются его отражением. Отсюда связь между люциферианским и тем «иеговианским», которое предшествует воплощению второй этики (MD, 88, 39), и которое отождествляется для Лукача с объективным Духом Гегеля, понимаемым именно как «признание иеговианского элемента» (MD, 53, 63). То, чего нет у Достоевского – это «борьбы против условности», и, возможно, поэтому – добавляет Лукач – у Достоевского «нет разочарования» (MD, 95, 32); это означает, что у Достоевского нет никакого идеала, попытка воплощения которого была бы сведена на нет миром условностей (иеговианским миром).

Но люциферианство – это ещё и выражение бунта в отношении бога-Иеговы и ожидание какого-то его преодоления, преодоления бога мира, бога, который объективирован в установках и который является вместе с тем «ожиданием нового бога, ещё грядущего» (SR, 79). Отсюда происходят эти персонажи Достоевского, выражающие люциферианский протест против существующего и которые, как Иван Карамазов, противопоставляют богу справедливости и возмездия свой отказ от будущего спасения:

крайние точки колебаний типа Ивана – это: между существованием и не-существованием бога (это атеисты, которые верят в бога/возможно, Кириллов – исключение/ поэтому как следствие несуществования бога: не новая мораль, но, скорее, всё разрешено (и должны потерпеть неудачу). Должны быть представлены – намёком – новый, молчаливый бог, нуждающийся нашей помощи, и его адепты… читающие себя атеистами. (MD, 10, 43)

Однако этот люциферианский бунт против существующего всего лишь подтверждает это самое существующее. А потому люциферианских персонажей – таких, как Иван – нужно преодолеть, а вместе с ними форму-роман, выражением которой они пока являются.

Речь идёт о преодолении люциферианского индивидуализма «типа Иван» для достижения «действительности души», для воплощения второй этики, которая питается более не бунтом, но скорее пониманием, и которая представлена его братом Алёшей. И именно таким образом произведение Достоевского строится как новая форма эпопеи:

Перейти на страницу:

Похожие книги

Поэзия как волшебство
Поэзия как волшебство

Трактат К. Д. Бальмонта «Поэзия как волшебство» (1915) – первая в русской литературе авторская поэтика: попытка описать поэтическое слово как конструирующее реальность, переопределив эстетику как науку о всеобщей чувствительности живого. Некоторые из положений трактата, такие как значение отдельных звуков, магические сюжеты в основе разных поэтических жанров, общечеловеческие истоки лиризма, нашли продолжение в других авторских поэтиках. Работа Бальмонта, отличающаяся торжественным и образным изложением, публикуется с подробнейшим комментарием. В приложении приводится работа К. Д. Бальмонта о музыкальных экспериментах Скрябина, развивающая основную мысль поэта о связи звука, поэзии и устройства мироздания.

Александр Викторович Марков , Константин Дмитриевич Бальмонт

Языкознание, иностранные языки / Учебная и научная литература / Образование и наука