С того дня порядки в пансионе поменялись. Работы по дому стало больше: Берналь спал, когда остальные постояльцы уходили на службу. Он часами занимал ванную комнату, в огромных количествах поглощал свою кроличью еду, которую приходилось готовить отдельно. Он то и дело говорил по телефону и часто включал утюг, чтобы подгладить свои щегольские рубашки, причем хозяйка пансиона не требовала от него никакой доплаты. Елена возвращалась из школы в час сиесты, когда день терял свои краски под белым ярким солнцем. В эту пору Берналь видел свой первый сон. По приказу матери девочка сразу снимала ботинки, чтобы не нарушить царящую в доме тишину. Елена отметила, что мать меняется на глазах. Первые перемены стали заметны ей сразу, еще до того, как остальные обитатели пансиона начали шушукаться о хозяйке за ее спиной. Прежде всего люди ощутили назойливый цветочный аромат, сопровождавший хозяйку из комнаты в комнату. Елена знала в доме каждый уголок и к тому же имела солидный опыт слежки за постояльцами, поэтому без труда обнаружила флакон духов, спрятанный в кладовке за пачками риса и консервными банками. Потом девочка заметила черную линию, проведенную карандашом вдоль век, следы помады на губах, новое нижнее белье и неизменную улыбку, с которой мать встречала после полудня появление в столовой выспавшегося и только что принявшего душ Берналя с еще влажными волосами. Он садился за стол и начинал поглощать свою странную еду факира, а мать присаживалась напротив и слушала рассказы о жизни артиста, на пикантные эпизоды из жизни Соловья отзываясь громким утробным смехом.
В первые недели пребывания Берналя в пансионе Елена его ненавидела: постоялец оккупировал весь дом и всецело завладел вниманием матери. Девочке внушали отвращение его набриолиненные волосы, отполированные ногти, привычка ковыряться во рту зубочисткой, его педантизм и то бесстыдство, с которым он повелевал себя обслуживать. Она не могла понять, что такого нашла мать в этом невзрачном авантюристе, безвестном певце, выступавшем в дешевых барах, а может, негодяе и подонке, как шепотом предположила сеньорита София, одна из самых давних постоялиц. Но однажды в жаркий воскресный вечер, когда делать было нечего и время в стенах пансиона как бы замерло, Хуан Хосе Берналь вышел во двор с гитарой, уселся на скамью под смоковницей и начал перебирать струны. На звук музыкального инструмента один за другим стали выглядывать остальные жильцы: сначала робко, не совсем понимая причину оживления, а потом, осмелев, люди вынесли во дворик стулья из столовой и уселись вокруг Соловья. Голос у него был несильный, но приятный и без фальши. Он знал все старые болеро и мексиканские ранчеры, а также несколько партизанских песен, изобилующих ругательствами и богохульствами, от которых дам бросало в краску. Впервые с тех пор, как Елена себя помнила, в доме воцарился праздник. Когда стемнело, зажгли две парафиновые лампы и повесили их на деревья, во двор вынесли пиво и даже бутылку рома, хранившегося с давних пор для лечения простуды. Девочка дрожащими руками принесла из дому стаканы. Слова песен и плач гитары отзывались в ее теле болью, точно приступы лихорадки. Сидевшая рядом хозяйка притопывала в такт музыке, потом вдруг встала, взяла Елену за руки, и они обе закружились в танце, а за ними – все обитатели пансиона, включая нервную и жеманную сеньориту Софию. Некоторое время Елена двигалась под музыку Берналя, тесно прижавшись к телу матери и вдыхая ее новый цветочный аромат. Девочка была счастлива. Потом мать мягко отстранила ее и продолжила танец в одиночку. Закрыв глаза и откинув голову назад, женщина изгибалась всем телом, как развевающаяся на ветру простыня. Елена села. Вскоре все постояльцы вернулись на свои стулья, а хозяйка посреди двора продолжала двигаться в сольном танце.