И вот у тротуарного бордюра в абсолютно пустом, блестящем от прошедшего дождя городе он видит плоскую, отполированную лаком, законченную в себе, как цельнорожденная рыба, иноземную машину. С заколотившимся, не верящим ещё в удачу сердцем он бросается, тычется со всех сторон в эту машину, скребёт ногтями задраенную заподлицо дверь, а там, за затенённым её стеклом, чьи-то встревоженные смутные лица, там, кажется, женщина, дети. Но — и это как-то изнутри воспринимается без всяких знаков — места для него нету. Он не желает поверить этому. Он оббегает, обстукивает машину опять и опять — возьмите, впустите меня, мне надо! — но водитель, он вдруг видит на переднем месте водителя, — восточный узкоглазый человек и, вероятно, отец многочисленного семейства-экипажа, невидяще, нарочно невидяще встречает его взгляд.
Пашиным изящно-плавным движением он переводит переключатель скоростей, машина бесшумно двигается и мягко уходит из-под ладоней Илпатеева, а сзади его уже тянут, оттаскивают назад, обратно, валят, пинают в живот, в глаза, в пах... И это всё для того, чтобы потом повесить вниз головою и снова бить или, быть может, уже не бить в ожидании его смерти.
...Просыпался раздавленный, словно размазанный по постели, омертвелый, неприсутствующий в себе, как какой-нибудь, наверно, «опущенный», осрамлённый в зоне лагерный петух.
Небритый брёл к остановке. До Гражданпроекта было девять остановок, четыре длинных и пять коротких, и, случалось, он шёл их пешком, не имея силы стоять.
Полегче становилось к обеду. Всё-таки вокруг кульмана шевелились люди, всё-таки в столовой мало-мальски пахло живым.
— Это было, Паша, — рассказывал он в гараже очередной такой сон, — ты же сам говорил мне, что существуют параллельные миры.
— Да брось ты, Коль, — успокаивал его Паша, не особенно даже вникая. — В твоём положении это нормально. Через это надо пройти, как сквозь туннель. Ну и пить, конечно, надо поменьше. — И добавлял с улыбкой, повторяя кого-то: — Или вообще бросить!
— Это я, Паша, где-то около ада побывал, клянусь!
Паша погладил его по плечу.
Когда они по первому кругу обговаривали историю с Лилит, Паша нечаянно сказал, что это Илпатееву расплата. За Машу Резникову, за... ещё что-то там. Но на втором, третьем и четвертом круге Паша не говорил ничего. Не осуждал, не утешал, а как бы меньше стал этим интересоваться. Похоже было, что хватает ему и своего.
Илпатеев же сделался нелюдим, пуглив и не на шутку теперь боялся ложиться спать.
30
Когда не получалось совпадать с Пашею в гараже, в субботу, воскресенье, а иногда и после работы он снова начал ходить в библиотеку.
Эта библиотека, самое любимое когда-то в Яминске место, открылась, когда Илпатееву исполнилось шестнадцать лет и когда как раз «разрешили» Достоевского.
Илпатеев, случалось, пропускал уроки в школе, чтобы почитать в читальном зале то, чего нельзя было взять домой, но больше всего ему нравилось бывать в курилке в подвальном этаже, где «старшими братьями», как звал Юра в своих стихах предыдущее, до войны родившееся поколение, произносились настоящие, бывало, философские диатрибы.
Теперь читалось не очень, в курилке было пусто или какая-нибудь неясной внешности дама курила тонкую коричневую сигарку, а в залах сидели за зубрёжкой какой-то уже новой формации студенты, все с одним и тем же общим выражением лица, все, как он уже удостоверился, будущие юристы и экономисты.
Он чаще бывал теперь где-нибудь в «зале искусства», занимая очередь к наушникам, и листал альбом Брейгеля-старшего, Коро, Борисова-Мусатова, а потом, когда подходила его очередь за какой-нибудь старательной девочкой из музучилища, изучавшей сонатное аллегро и контрапункт, слушал что-нибудь тихое, умиротворяющее, без бурь и натисков. Альбинони, Скарлатти, Перселла...
Гайдна, Баха и Моцарта он боялся: они задевали в нём какую-то больную, опасную струну.
Однажды ему повезло. В курилке, в виде какого-то реликта из той прежней жизни, с ним разговорился здоровенный щербатый верзила, мастер спорта по дзю-до и в свободное от добывальной на хлеб работы время историк-самоучка.
— Я всё понимаю, всё! — ходил он по курилке перед Илпатеевым туда и сюда. — Но объясни мне, пожалуйста, как! каким таким фокусом-покусом один-единственный негодяй за каких-то полтора десятка лет из мирных трудолюбивых скотоводов сделал армии озверело безжалостных убийц?!
И по мятущемуся, измученному взгляду верзилы было очевидно Илпатееву, что он действительно, на самом деле не понимает — как!
Илпатееву, наверное, нашлось бы что ответить. Он мог бы сказать, что в Ясе великого властелина и предводителя были обольщающе объединены манки как доброй, так и злой половинам человеческой природы. Что Яса предписывает любить друг друга, не прелюбодействовать, не красть, не лжесвидетельствовать, не предавать, почитать старших и нищих... щадить страны и города, покоряющиеся добровольно... И разрешает назначенного им (властелином)