Ни для кого из нас, не только литераторов, но и в публике, не было тайною, что за ними, то есть за литераторами, правительство наблюдает особенно зорко. Говорят даже, что в III Отделении есть и своего рода “Книга живота”, где по алфавиту ведутся их кондуитные списки. За ними наблюдают, что они делают, где, у кого собираются, о чем говорят, кто какого образа мыслей, какого направления. Следили за личностями литераторов потому, что по журналам и книгам благодаря цензуре наблюсти ничего было нельзя. Да и сами наблюдатели, вроде князей Орловых, Долгоруких, Дубельтов{86}
и прочих генералов, неглупых и, может быть, очень умных в своем роде, не были довольно литературно развиты и знакомы с развитием современной мысли в Европе и вообще с настроением умов у нас и т. п. — и судили{87} о настроении умов больше по длинным волосам, по ношению усов и бород, по покрою платья — и по этому старались узнавать либералов. Поэтому и ловили, кто что говорит, и всего более, кто читает запрещенные книги? А таких книг была масса: о Прудоне говорили втихомолку, запрещали Маколея, Минье, даже, кажется, Гизо! Я посещал кружок Белинского (как выше сказал), где, хотя втихомолку, но говорили обо всем, как говорят и теперь, либерально, бранили крутые меры. Белинский увлекался всем новым, когда в этом новом была искра чего-нибудь умного, светлого, идея добра, правды — и не скрывал, конечно, этого от нас, а из нас иные, например Панаев, трубили это во всеуслышание.Его, т.е. всех, значит, посещавших Белинского, слушало правительство и знало, конечно, каждого. Я разделял во многом образ мыслей, относительно, например, свободы крестьян, лучших мер к просвещению общества и народа, о вреде всякого рода стеснений и ограничений для развития и т.д. Но никогда не увлекался[11]
юношескими утопиями{88} в социальном духе идеального равенства, братства и т.д., чем волновались молодые умы. Я не давал веры ни материализму — и всему тому, что{89} из него любили выводить, — будто бы прекрасного в будущем для человечества. К власти я относился всегда так, как относится большинство русского общества, — но, конечно, лицемерно никогда не поддерживал произвола, крутых мер и т.п.Этого не могли не знать и, как я теперь соображаю, вполне отличали эту умеренность (я уж был не мальчик, лет 36) и, конечно, на мой счет были совершенно покойны, так точно, как и я жил покойно, не боясь никакого за собой наблюдения. Когда замечен был талант, и я, вслед за первым опытом, весь погрузился в свои художественно-литературные планы, — у меня было одно стремление жить уединенно, про себя. Я же с детства как нервозный человек не любил толпы, шума, новых лиц! Моей мечтой была (не Молчалинская, а Горацианская) умеренность, кусок независимого хлеба, перо и тесный кружок самых близких приятелей. Это впоследствии назвали во мне обломовщиной.
Но более всего любил я перо. Писать было моей страстью. Но я служил — по необходимости (да еще потом цензором, Господи прости!), ездил вокруг света — и кроме пера, должен был заботиться о добывании содержания! Все это отвлекало меня от моего пера и от моего угла!
Конечно, ультраконсервативная партия, занимавшая важные посты в администрации, наблюдая и за мной, не могла не видеть, что я не способен ни увлекаться юношески новизной допьяна крайними идеями прогресса, ни пятиться боязливо от прогресса назад — словом, что я более нормальный по времени человек!
С 1855 года начался ряд реформ — и я, конечно, рукоплескал им и теперь благословляю руку, совершившую их! Но как я жил в тесном кругу, обращался часто с литераторами и с одними ими, и сам принадлежал к их числу, то, конечно, мне лучше и ближе видно было то, что совершалось в литературе: как мысли — о свободе проводились здесь и в Москве Белинским, Герценом, Грановским и всеми литературными силами совокупно, проникали через журналы в общество, в массу, как расходились и развивались эти добрые семена и издалека приготовляли почву для реформы, т.е. как литература со своей стороны облегчила для власти совершение первой великой реформы: освобождение крестьян, приготовив умы, пристыдив крепостников, распространив понятия о правах человека и т.п.
Все это я видел, будучи внизу — и, конечно, неоднократно выражал мысль, что литература сослужила верную службу царю и России.
Заслуга, конечно, принадлежит Преобразователю: ибо без него десять литератур не сделали бы ничего! Еще император Николай Павлович, не читавший, конечно, ни Белинского, ни Герцена, ни Грановского, как слышно было, созвал некоторых предводителей дворянства и поверил им свою мысль об освобождении. Французская революция 1848 г. не дала ей распространиться — и царствование Александра II стало второю, великою преобразовательною эпохою (после Петра). Он ее творец!