Случайно таких сходств не бывает, кто-нибудь да взял у другого. Тургенев хитро рассчитал и видел всю перспективу, он знал, что я юридически уличить его не могу, и потому распорядился смело. Я не ведал о существовании “M-me Bovary” до 1868 или 1869 года, когда печатался “Обрыв”: да едва ли кто-нибудь у нас прежде заметил этот французский роман и только когда появился “Обрыв”, какая-то невидимая рука подсунула к этому времени русской публике и “М-те Воѵагу”, а в 1870 году и Education Sentimentale, тоже будто невзначай явился в том же журнале, в январе и феврале{131}
. “Смотрите, мол: похоже! Не француз же заимствовал! И кто же: великий Флобер!” И пустил свой шепот о зависти, слыша, что я и после его заимствования и нашей размолвки все-таки хочу продолжать свой роман! Вследствие этого он и провозгласил крайне реальную школу, а отцом ее — Флобера и, конечно, себя. Эту же мысль он пустил в ход через француза Courriere’а, автора продиктованной ему Тургеневым Истории русской литературы, где прямо он и объявлен творцом новой школы. “Тургенев пишет умом, а Гончаров сердцем”{132}, — сказано там: похвалил, нечего сказать, своего идола! Пишет умом — да ведь это значит, сочиняет, а пишет сердцем — значит творит, что и нужно в искусстве, без чего искусства и нет. Сердце в искусстве — значит фантазия, юмор, чувство. От этого эта крайне реальная школа есть выдумка, пущенная в ход, чтоб оправдать бессилие таланта, недостаток творчества, вроде таких романов, как Education Sentimentale и последних Тургеневских сочинений, где они претендуют писать одну голую правду, без лучей поэзии, без колорита. Это безжизненно, сухо и скучно — и не влечет читателей. Вон Emile Zola в критической статье жалуется, что Education Sentimentale Флобера прошло незаметно. Еще бы! Взятое с чужа, урезанное, выжатое, могло ли оно подействовать на кого-нибудь живо, тепло и непосредственно? Точно то же и с Тургеневскими копиями: безжизненны и бледны эти его “Дым”, “Накануне” и т.п.! Как ни старайся выдавать это за новую школу! Есть детали, искры таланта, а все вместе не годится!Есть такие сумасшедшие, которые свое сумасшествие сваливают на других!
Тургенев завистлив до бешенства, только такая зависть могла затеять и исполнить эту интригу, которой он принес в жертву 20 лет своей жизни и большую часть пера! Шутка ли, переделывать, сокращать, урезать, перефразировать{133}
разговоры, сцены, выбирать удачные фразы, сравнения и т.д., подводить под чужие большие портреты своих человечков — и для себя, и для другого! Жить для этого за границей! Одно только громадное самолюбие может дать человеку и такое терпение!Как хитро и осторожно упоминает в письме об одном только вечере у него, когда я рассказывал роман при Дудышкине, а про свидание наедине, у меня дома, в письме — ни слова. Так что если б я стал потом уличать его, он, конечно, сказал бы, что слышал то, что я говорил ему при Дудышкине, может быть, не все, и сослался бы на него. Но смерть Дудышкина и Дружинина развязала ему руки, а Стасюлевич еще, конечно, сказал ему, что я сжег и письма!
И вот он начал действовать все смелее и смелее и, кажется, как я вижу — всю историю выворотил наизнанку, т.е. поставил дело, особенно за границей, так, что “все-де это я (т.е. он) сочинил (как Хлестаков все журналы издает и Юрия Милославского написал!) — а вот, мол, другой завидует да из моих миниатюр и пишет большие романы!”
Другие поверили и у нас ему — и помогли добыть мои тетради и сообща подсказали и жиду Ауэрбаху, а Тургенев уже сам втихомолку надел русский хомут на шею француза!
Теперь ждет и боится, не напишу ли я чего-нибудь: это, с одной стороны, может, конечно, обличить его, а с другой — поможет ему потом опять наделать параллелей и для себя, и для других, и, пожалуй, сказать, что он это все мне рассказал! Для этого он так пристально и следит за мной, то стараясь сам повидаться, то выведывая, что я делаю, через Стасюлевича и разных других кумовьев и слуг{134}
.С отвращением кончаю эту жалкую историю и отрясаю перо! Даже не беру труда перечитывать и исправлять ее! Не исправишь! Пусть неуклюжее, но правдивое сказание — если ему, к моему глубокому сожалению, суждено быть читану другими, кроме меня, явится со всеми неисправностями языка, с повторениями, длиннотой!
Не могу никому вверить и для снятия копии: чтобы, при жизни моей, другие глаза не увидели этой истории. Не я причиной ее: кто начал, тот и виновник. Я долго колебался, писать ли эти дрязги, стоит ли вскопать всю эту грязь и обнаруживать печальные и мелкие стороны души человека с отличными задатками ума, таланта, образования, внешней обаятельной вкрадчивой грации и т.д.