Я подолгу забывал о Тургеневе и его проделках, желая на старости одного, покоя, и равнодушно видел, как его честили в газетах первым писателем, “величайшим реалистом” и даже сравнивали отчасти с Шекспиром, например, “Асю” его с Офелией (Евгений Марков в своих критических статьях{136}
). Но он меня не забывал — и живучи в Париже, у себя, продолжал через кумовьев наблюдать, не пишу ли я чего, рассчитывая так, что если я напишу, то он узнает стороной, о чем именно — и предупредит меня, написав маленький рассказец о том же, чтоб вышло так, что я по его мыслям пишу, стало быть-де, и все предыдущее было так, как он налгал. А когда мое вышло бы в свет прежде, он написал бы сам, или подшептал бы французу параллель этого — и вышло бы у них очень реально. Наконец, он справлялся о том, пишу ли я, и для того, чтобы в случае, если я пишу, молчать и выжидать, что будет, не пуская ход своих статей, а если бы я замолчал навсегда, то довершить начатое им дело, т.е. объявить себя смело первым писателем и обвинить в заимствовании меня. Он мечется, как угорелый: ему не сидится там покойно! Бегает нечестивый, ни единому же ему гонящу!{137} Ему, конечно, как и всем, у кого совесть не чиста, кажется, что не только я один, но и все видят его плутни — и он ищет всяких средств усилить как-нибудь свое значение и доказать формально, что я иду по его следам, а не он подбирает у меня. Он все продолжал подсылать разных своих кумовьев в надежде, что я проговорюсь кому-нибудь ясно обо всей этой истории, а он (заручившись свидетелем) опять потребует формального свидания и юридических доказательств, а так как их нет, то он победоносно и докажет, что я завистник и клеветник, а он великий писатель и жертва.Но я, зная этот его маневр, упорно молчу, никого о нем не спрашиваю, о его сочинениях не поминаю, и ему привязаться не к чему.
Он, конечно, боится пуще всего, чтобы моих сочинений не перевели на французский язык и, сидя там в качестве гения и главы школы, имеет огромное влияние между новыми французскими литераторами, всячески мешает переводам, как моих, так и других сочинений на французский язык, но более всего моих{138}
. Это, во-первых, потому, чтобы не обличилось сходство некоторых французских романов, для которых он дал материал, выдав его за свое добро, и, во-вторых, чтобы во французской литературе, пожалуй, чего доброго, не нашелся умный и прозорливый критик, который может разобрать, где настоящий оригинал, где подделка, где выросло на своей природной почве, где заимствовано! Он и подсказывает, кого и как перевести, делает там свою критическую оценку нашим писателям — и оказывается по этой причине, что нашим писателям в переводах не везет. Например, из гр. Льва Толстого они с Флобером перевели какие-то отрывки, а важнейших его сочинений до сих пор не трогают! “Один-де писатель в России — Тургенев, а прочие так себе!” Он недавно и в речи своей, на литературном конгрессе (об этом ниже) заявил, что Россия имеет четырех писателей: Карамзина, Пушкина, Лермонтова и Гоголя…{139} “Прибавьте Тургенева!” — сказали в толпе слушателей. Тургенев поклонился и принял.Он и живет, между прочим, в Париже и боится уехать оттуда по этой причине, чтобы как-нибудь не оплошали да не перевели “Война и мир”, “Анна Каренина”, “Казаки” — да Островского, да Писемского, Щедрина-Салтыкова и многое другое. Если б перевели, то увидели бы, как бледен этот гений перед всей этой силой! А если б перевели еще и меня, то увидели бы и источник, откуда он почерпал материал и себе, и другим.
Там, вероятно, разобрали бы, в самом ли деле две последние части “Обрыва” хуже первых, как он уверил весь круг своих поклонников, а те пустили дальше в ход эту критику (потому что я уже перестал сам с ним видеться, когда писал их, и, следовательно, солгать ему нельзя было, что он помогал мне советами)?
На толпу часто действует слепо голос какого-нибудь авторитета, и ему верят на слово и повторяют его приговор, к которому наконец привыкают, пока не явится настоящий судья и не бросит истинного света на дело.