Когда Дорио потерпел провал, как совсем обычный ла Рок (вождь авторитарного движения «Огненные кресты» – прим. авт.), мы находились в нелепой ситуации. После Мюнхена [Мюнхенское соглашение 1938 года], за который я выступил безрадостно и с презрением, я покинул Дорио, удалился в свой кабинет и ждал катастрофы.
У меня было очень ясное представление о процессах 1939 и 1940 годов; я знал, что во Франции была невозможна революция, которую сделали бы сами французы. Революция могла прийти только извне. Теперь я снова думаю так, но, все же, в 1940 году я вопреки всей вероятности питал надежду.
II. С начала войны
Я не исходил, как многие другие, из представления о французском поражении: Для меня это было только одним фактом, символизирующим куда более общую ситуацию. Господствующее положение Франции в Европе пропало со времени расширения Британской империи, объединения Германии, а также процессов в России и в Соединенных Штатах.
Новая градация сил в мире поставила нас на второразрядный уровень.
Мы неизбежно должны были быть в какой-то блоковой системе и занимать в этой блоковой системе подчиненное место. Мы получили этот урок из нашего союза с Англией (30 лет). Против этого факта уже больше никто не сопротивлялся.
Так как я однозначно принял и обнародовал этот факт – он, по моему мнению, не является болезненным, так как относится к развитию мира и уравновешивается в глазах гуманиста и европейца – ко мне, прежде всего, стали чувствовать отвращение. Это отвращение естественное, и только достойный этого имени интеллектуал в состоянии стоически вынести его: Он должен продолжать и дальше выполнять это неблагодарное задание.
С того мгновения, когда мы стали второстепенной державой, которая должна включиться в какую-либо систему, остается вопрос, какой союз Франции полезнее для страны и для Европы. Я никогда не отделял друг от друга обе эти цели, которые для меня могли быть только одной единой целью.
Немецкая система казалась мне выгоднее в сравнении с другими, так как у Америки, Британской империи, Российской империи слишком много своих собственных интересов – и слишком много интересов вне Европы, чтобы они могли бы взять на себя ответственность также и за эту Европу.
Или же они разделят Европу: это как раз и происходит. Я же, напротив, хотел достичь единства Европы от Варшавы до Парижа, от Хельсинки до Лиссабона. Только соглашение между Германской империей, первой и центральной державой с сильным промышленным и экономическим потенциалом, и остальными континентальными нациями могло бы поддержать это единство.
Германия представляла себе это соглашение как немецкую гегемонию. Я принял эту гегемонию, как я принял французскую и английскую в Женеве, ради европейского единства.
По этому пункту я часто менял свое мнение; временами я сильно критиковал идею гегемонии и предпочитал ей идею федерации. В другой раз я думал, что одна идея связана с другой: не бывает жизнеспособной федерации без гегемонии, не бывает и жизнеспособной гегемонии без федерации.
На основе этих общих представлений я принял принцип коллаборационизма.
Я в 1940 году прибыл в Париж, с твердой решимостью, и хорошо осознавая то, что я на долгое время порву с самой большой частью французского общественного мнения. Я в полной мере осознавал все неприятности, которые я навлеку этим на себя, проникающие глубоко в сердце неприятности; но вопреки моим страхам и моим отступлениям я принудил себя сделать то, что считал своим долгом.
Тремя существенными идеями, которые я всегда подчеркивал и постоянно совершенствовал, были:
1) Коллаборационизм между Германской империей и Францией мог рассматриваться только в качестве одного из аспектов европейской ситуации. Речь шла не только о Франции, но также и обо всех других странах. Речь шла не об особенном союзе, а об элементе всей системы. Потому здесь не было никаких эмоциональных элементов. Я никогда не был германофилом, я говорил это громко и отчетливо. И я сохранил в себе всю мою особую симпатию к английскому гению, с которым я был гораздо лучше знаком.
2) Я решительно старался сохранить свой критический ум, и я могу сказать, что я сделал это как можно лучше и даже за пределом возможного – по отношению к немецкой системе, как и по отношению к британской, американской или русской.
Я сразу увидел, что подавляющее большинство немцев не понимало масштаб задачи и новизну средств, которых она требовала.
3) Также в то время, когда я включился в систему унификации и подчинения, которая удовлетворяла или должна была удовлетворять мои интернациональные, европейские идеи, я собирался защищать французскую автономию, и для этого у меня были очень ясные представления о внутренней политике, с помощью которой должна была осуществляться эта защита Франции.
Какими средствами я пользовался, чтобы воплотить эти общие идеи? Давайте оставим область отвлеченного и абстрактного, и обратимся к личному поведению.
8.3. Я, интеллектуал
Я, в середине своей жизни, с полным сознанием вел себя так, как это соответствовало моему представлению об обязанностях интеллектуала.