Хайдеггер признавался Бофре, что его вдохновляла античная философия, в которой очень важно переживание настоящего, событий, происходящих прямо сейчас, в настоящее время. Дух философии нового времени противоположен – она интересуется тем, что было давно, в начале бытия, или что будет потом, она представляет историю духа как уходящую в далекое прошлое и открывающую перспективу неопределенного будущего. Хайдеггер решил соединить это живое античное переживание настоящего и достижения новой философии и для этого создал термин «просвет» или «просека», иначе говоря, способность человека как существа исторического не просто участвовать в бытии, а быть состоятельным в его ясности и самопрояснении. Животное знает мир, и может быть даже лучше, чем человек, чувствуя отдаленные землетрясения или чужой запах, чего человек уже не чувствует. Но животное не стоит в просвете: оно не может осознать, что его смертность, например, имеет отношение не только к небытию, но и к бытию, что в ней – не только наша слабость, но и наша состоятельность, возможность непосредственно относиться к себе.
Вопрос о человеке как о способном осознавать не только свою слабость, но и свою состоятельность Хайдеггер взял у Фридриха Ницше. Ницше, очень литературно одаренный философ, решал этот вопрос мелодраматически, говоря о «сверхчеловеке», «веселой науке», «по ту сторону добра и зла», создавая множество таких хлестких формул. Тогда как Хайдеггер обошелся без всей этой театральной машинерии, а просто сказал о человеке в просвете.
Другим вдохновением для Хайдеггера был Сёрен Киркегор (1813–1855), которого чаще всего называют предшественником экзистенциализма. Киркегор обратил внимание на то, что никакой смысл человеческого бытия нельзя вывести из смысла вещей, так как вещи открываются нам в своем существовании, тогда как для себя мы не можем открыться в существовании, мы сразу ринемся это существование осуществлять. Про дерево или кошку можно сказать, что они любимы, про себя мы не можем сказать, что мы любимы, разве что если мы будем описывать ситуацию, в которой мы любимы. Следовательно, замечал Киркегор, мы не можем, как Гегель, выводить позицию человека в мире из развития мира или «духа» в мире, из действия умопостигаемых принципов. Заметим, кстати, что дети вполне могут и хвалить себя, и говорить, что они любимы, и это говорит не столько о театральности их поведения, сколько об отсутствии привычного взрослым «я», дети действуют, потому что действуется, и это можно описывать и как «игру» (как сделал бы Йохан Хёйзинга, автор книги «Человек играющий», 1938), а можно и как определенное обращение со знаками, при котором знак существует только во взаимодействии и исполнении (как это делал наш соотечественник Владимир Вениаминович Бибихин).
Хайдеггер уточнял, что, ставя вопрос об истине бытия, он не ставит вопроса о смысле этого вопроса, о том, что за этим вопросом должно стоять какое-то индивидуальное представление. Индивид с его или ее интересами и открытиями не столь важен в сравнении с тем, как бытие вызывает своей истиной человека, который в своих интересах и замыслах хочет забыть бытие. Поэтому бытие вызывает человека в его «нищете», крайней нужде, когда человек видит, что невозможно уже опереться на готовые понятия, и что его собственные интересы его всё время подводят.
Философия для Хайдеггера – это не наука, а «основополагающее событие», которое случилось с человеком, так что бытие нашло в нем собственную меру, а в его языке – меру своих проявлений. Здесь Хайдеггер сходится с другим великим философом XX века Людвигом Витгенштейном (1889–1951), для которого язык был мерой мира, а языковые игры – признаком того, что экзистенция человека никогда не совпадает вполне со строением мира. Как изложил позицию Хайдеггера его другой французский последователь Франсуа Федье в своем «Введении в метафизику»:
«Метафизика – не знание, но опыт, в котором знание есть общение. Примером метафизического опыта можно считать игру. Игра обладает двумя существенными свойствами: (1) она дарует забвение, когда мы сосредотачиваемся на игре, мы забываем обо всем, (2) игра может состояться лишь тогда, когда она противоположна серьезности, и поэтому пока сам человек не научился собственной серьезности, он не знает игры. Человек должен научиться относиться к вещам серьезно, и тогда только он переживет игру как игру. Такое отношение игры к серьезности разворачивается не на уровне сущего, но на уровне бытия. Нельзя объяснить игру расположением нейронов, но только той затронутостью бытием, которая и легла в основу метафизики».