Ясно помню, как, забравшись задолго до открытия заседания, я, тогда
лицеист одного из младших классов Московского лицея, стоял между колонн с
моим репетитором, студентом, жившим у нас в доме, которого мы все в доме
звали "энтузиастом" за постоянную восторженность. Он знал наизусть все
важнейшие стихи Пушкина, постоянно их декламировал и считал себя поэтом.
Громадная зала, уставленная бесконечными рядами стульев, представляла
собою редкое зрелище: все места были заняты блестящею и нарядною публикою; стояли даже в проходах; а вокруг залы, точно живая волнующаяся кайма, целое
море голов преимущественно учащейся молодежи, занимавшее все пространство
между колоннами, а также обширные хоры. Вход был по розданным даровым
билетам; в самую же залу, по особо разосланным приглашениям, стекались
приехавшие на торжества почетные гости, представители литературы, науки,
искусства и всё, что было в Москве выдающегося, заметного, так называемая "вся
Москва".
В первом ряду, на первом плане - семья Пушкина. Старший сын
Александр Александрович, командир Нарвского гусарского полка, только что
пожалованный флигель-адъютантом, в военном мундире, с седой бородой, в
очках; второй сын - Григорий Александрович, служивший по судебному
ведомству, моложавый, во фраке; две дочери: одна - постоянно жившая в Москве, вдова генерала Гартунга <...> и другая - графиня Меренберг - морганатическая
супруга герцога Гессен-Нассауского, необыкновенно красивая, похожая на свою
мать. <...>
Рядом с Пушкиными сидел, представляя собою как бы целую эпоху
старой патриархальной Москвы, московский генерал-губернатор князь Владимир
Андреевич Долгоруков. Он правил Москвою свыше двадцати пяти лет, <...> Рядом с ним сидел прибывший на торжества "по высочайшему повелению", как
представитель правительства, что придавало торжествам особое значение,
недавно сменивший на посту министра народного просвещения графа Д. А.
Толстого статс-секретарь А. А. Сабуров, единственный в зале в вицмундирном
фраке с двумя звездами и лентой по жилету, - высокий, худой, с сухим,
совершенно бритым лицом, в густо накрахмаленных воротничках, казавшийся как
бы олицетворением сановно-бюрократического Петербурга среди дворянско-
купеческой, ученой, литературной и аристократической Москвы...
С дворянством сидело именитое купечество московское: братья
Третьяковы - городской голова Сергей Михайлович, "брат галереи", и Павел
Михайлович - "сама галерея", как звали в Москве создателя знаменитого
Московского музея; тут же сидели владетели сказочных мануфактур...
Обращала на себя всеобщее внимание группа, сидевшая рядом. Это был
какой-то апофеоз тогдашней русской музыки. Оба брата Рубинштейна: директора
и создатели консерваторий, Антон - Петербургской и Николай - Московской. <...> Тут же сидел П. И. Чайковский, живший тогда в Клину под Москвою и недавно
поставивший в Москве своего "Евгения Онегина". Дня два перед тем, на рауте в
думе, он дирижировал своей новой симфонией, имевшей громадный успех {1}.
Рядом с ним сидел знаменитый петербургский виолончелист К. Ю. Давыдов,
живший тогда летом на даче под Москвою. Романсы его пользовались громадным
247
успехом в Москве, а необыкновенным исполнением "Сомнения" Глинки в той же
зале, я помню, как он обворожил всю Москву.
Адвокатский мир, игравший тогда в Москве значительную роль, был чуть
ли не весь налицо во главе с А. В. Лохвицким {2} и Ф. Н. Плевако. <...> Эстрада была устроена в конце зала, во всю его ширину, на том месте, где
двери ведут в Екатерининскую ротонду, где стояла бронзовая статуя
императрицы Екатерины. Эстрада была обита зеленым сукном, и во всю длину ее
стоял громадный стол; направо была устроена кафедра; за нею алебастровый
снимок памятника Пушкину, украшенный лавровым венком и цветами. Вокруг
стола стояло бесчисленное количество стульев, на которых сидели и между ними
стояли члены общества, все во фраках и белых галстуках. <...>
Направо от председателя общества - старика с большой бородой, в очках,
издателя журнала "Русская мысль", известного переводчика Кальдерона и
Шекспира С. А. Юрьева, которого звали в Москве "последним могиканом 40-х
годов", на почетном месте сидел представительный старик с длинными седыми
волосами, постоянно спадавшими на лоб, и окладистой, аккуратно
подстриженной бородой. Он был одет в хорошо сшитый фрак иностранного
покроя, но в плисовых сапогах без каблуков, что, видимо, означало подагру; он
читал какую-то записку, поминутно то надевая, то снимая золотое пенсне.
"Тургенев! Иван Сергеевич!.." - восторженным шепотом пояснял "энтузиаст".
Рядом с ним сидел на стуле вполуоборот высокий старик с маленькой бородкой, большим лбом и громадною плешью на коротко обстриженной седой голове и,
смеясь, разговаривал со стоявшим почтительно перед ним лицом типичного
актерского вида. "Это Островский, Александр Николаевич!" - шепчет "энтузиаст".
Актера же, стоявшего перед ним, не надо было называть. Это был известный всем
и каждому Иван Федорович Горбунов, знаменитый, единственный в своем роде
рассказчик. На пушкинском обеде, после торжественных речей говоривших по