Но Моисей Соломонович делал все, чтобы это волнение ушло – двигался плавно, говорил негромко, улыбался непритворно, затем усаживал Фаину на стул без спинки, набрасывал ей на плечи грубое шерстяное пальто и просил надвинуть шляпу на глаза.
Включал лампу.
Моисей Наппельбаум. Конец 1940-х – начало 1950-х гг.
После чего исчезал в темноте студии, и Раневская оставалась одна.
Она всматривалась в неподвижные портьеры, как в зеркала, и ничего не видела в них, замирала от неизвестно откуда доносившегося голоса мастера и ничего не понимала из того, что он ей говорит, совершенно не могла усвоить, где здесь зритель, а где сцена, наконец, готова была расплакаться и засмеяться одновременно, сокрушенно думала о том, что не обладает ни гением Чаплина, ни Шаляпина, а, следовательно, является обычной, заурядной актрисой, и от этой мысли ей становилось спокойно.
Хотя потом, когда увидела снятый Моисеем Наппельбаумом ее портрет, поняла, что это неправда, что она просто уговорила себя быть спокойной, а лицо ее, словно бы выходящее из полутьмы, светящееся как космическое тело, выглядит при этом задумчивым и даже несчастным от мысли о том, что она рядовая актриса, коих сотни и даже тысячи выходят на подмостки российских театров.
А потом Раневская шла по Петровке и повторяла про себя: «Нет, это не так… нет, это неправда». Она совершенно не ожидала того, что фотографическая съемка, казалось бы, дело обыденное и даже рутинное, именно в мастерской Наппельбаума вызвала у нее столько эмоций и переживаний. Тут, оказавшись перед объективом фотокамеры, Фаина вдруг осталась наедине с собой, и даже не со своим отражением в зеркале, как это часто бывало в театральной гримерке, а именно с собой невидимой: с одной стороны, воображаемой, а с другой, досконально известной лишь ей одной с самого детства. Однако не были ли эти фантазии и эти знания обычными банальностями, штампами девочки из еврейской семьи, а затем и провинциальной актрисы? Эти мысли не давали ей покоя.
Если «да», то как с этим следовало жить, что с этим нужно было делать?
В этой связи Фаине всякий раз вспоминались слова Павлы Леонтьевны Вульф: «Выручали штампы, штампы личные, индивидуальные, присущие тому или другому актеру, штампы общие, штампы амплуа. Разнообразные роли, которые приходилось играть актеру провинции, не спасали… Сознать и побороть в себе рождающегося ремесленника редко кто мог. Работать над собой, заниматься самоочищением не каждому дано».
Итак, работать над собой неустанно, анализировать свои поступки, постоянно учиться у великих, но не бездумно копировать их речь, пластику и стиль, а уметь осмыслить, прожить чужое так, чтобы оно стало частью твоего естества. Задача, право, не из легких, но, не решив ее, невозможно стать настоящей актрисой, не играющей в жизнь, но живущей этой жизнью, а если надо и умирающей на сцене.
Впоследствии Раневская скажет: «Я не признаю слова «играть». Играть можно в карты, на скачках, в шашки. На сцене жить нужно».
Но если ты живешь на сцене, то что же тогда остается делать вне подмостков и зрительного зала, когда выходишь на улицу, например, попадая в круговорот житейских событий и обстоятельств, общаешься с обычными людьми, стоишь в очереди в магазине или едешь в московском таксомоторе?
Фаина останавливалась, оглядывалась по сторонам – по Петровке неслись автомобили и грохотали подводы, шли пешеходы, они разговаривали и смеялись, лица их казались смазанными, движения бессознательными и суетливыми, им не было дела до нее, а ей так хотелось нравиться им, обращать на себя внимание.
Всякий раз, когда речь заходила об обмельчании русского театра, об утрате им чеховских традиций, Раневская любила повторять: «Нас приучили к одноклеточным словам, куцым мыслям. Играй после этого Островского!» – Однако тут закономерно возникал еще один трудно разрешимый вопрос – «кто приучил?» или «что приучило?» Может быть, актерская поденщина, нежелание и неспособность вынуть из себя нечто большее, чем просто очередной прием, пользоваться которым удобней и привычней, нежели искать и открывать что-то новое. А может быть, причиной всему является просто банальное желание нравиться зрителю любой ценой – кривляясь, ломая комедию, отпуская плоские шутки, выходя на сцену в образе, к которому привыкли и на который «идут».
Подобные мысли посещали Раневскую, когда она смотрела на фотографическое изображение, сделанное Моисеем Соломоновичем. Нет, все-таки не могла понять до конца, нравится оно ей, или нет, такая ли она на самом деле, как на этой карточке, или это выдуманный образ, за которым было так удобно прятаться от неумолимого течения времени, от постоянно сменяющих друг друга эпизодов, историй, событий, от совпадений, которые казались случайными, но таковыми на самом деле не являлись.
И, действительно, той съемке, происшедшей в 1928 году в мастерской фотографа Наппельбаума, предшествовал (а также последовал за ней) ряд эпизодов, возникновение которых, думается, может многое нам сказать об образе и характере Фаины Георгиевны Раневской.
Перечислим некоторые из этих эпизодов.