«Баханов фалует малолеток… По себе гады судят, по себе… Хотя редактор-то что, редактор – номенклатура, да и не хуже других он… все они не хуже, все лучше. Стучат кругом, стучат…»
Баханов пока еще не совсем захмелел, однако уже пьяно вздыхал, помыкивал, точно огрызался, защищаясь или готовясь к бою… В кабак, – так он называл простенький городской ресторан, – его привела не обида, не досада, даже не желание напиться, его привело сюда вновь вспыхнувшее чувство одиночества – как будто открылась старая рана – чувство враждебности отовсюду, чувство враждебности ко всему – именно то, что он подавлял в себе постоянно, уже не первую пятилетку.
«Все старо, даже гадости заплесневели. Все тот же неестественный отбор – сильные и тупые выживают. Наша власть – уголовники, а сильных – извольте уважать, иначе перо в бок схлопочешь, на дуэль вызовут, да только «дура» в одних руках… Все дано, надо лишь уметь пользоваться тем, что дано. Вот они и научились пользоваться. А мы, затруханные антисоветчики, сидим и ждем, когда и нас поймут. Ждем чуда – лет двести будем ждать…»
Баханов ядовито усмехнулся и прежде чем налить в рюмку водки, поднял от стола взгляд. В зале было все так же малолюдно, лишь неподалеку с глуповатой ухмылкой стоял щуплый малорослый мужичишко в замызганной куртке и широких брюках, туго затянутых в поясе.
– Ну, что ты ухмыляешься, Сердешный?! – громко и грубо обратился к нему Баханов. – Что зыришь, иди, иди ко мне, садись, Сердешный.
Мужичишко еще шире и виноватее ухмыльнулся, поморщился, как от физической боли, и покорно мелкими шажками подошел к Баханову и остановился выжидательно. По его облику видно было, что пьет он уже не первый и не второй день – и вряд ли скоро остановится.
– Что стоишь? Садись, если не сидел, и нальем, и пожалуемся друг другу.
Мужичишко все с той же покорностью сел и тотчас положил по пол-ладони на край стола.
«Вот какие мы хорошенькие, и лапки на место», – подумал Баханов, налил водки в фужеры, рюмка на столе была одна.
– Пей, Иван, только перестань ухмыляться.
Мужичишко возбужденно заерзал на стуле. Неожиданно он торопливо перекрестился и точно так же торопливо выпил водку. Скосился, сморщился, но закусывать не стал, даже не понюхал.
– Я не Иван, – сиповатым низким голосом сказал он вдруг. – Я – Степан, грузчиком на товарной работаю.
Трудно было поверить, что столь густой голос проживает в столь тщедушном теле грузчика.
– Вот и ладно, Степан, и я тоже грузчиком работал… А скажи, Степан, тебя обижал кто-нибудь зазря?
– А то нет! А как сегодня без этого. Почитай, все обиды зряшные. И теща покойная бывало обижала.
– Ну и как ты после таких обид?
– Да никак. Все одно поймут, говорю, что зазря. Ёжели-ф бы я обидел – это другой табак, а так что, пущай…
– А ты, Степан, любил кого-нибудь по-настоящему?
– А то как же. Без этого тоже никак нельзя. – Степан ухмылялся, только теперь более здраво. – Детишек люблю, тещу любил, жену любил, отца с матерью любил – всех люблю…
– А теперь, стало быть, жену-то и не любишь?
– Люблю и теперь. Только вот беда, она у меня на той неделе померла. Послезавтрия девять дней, – и мужик тоскливо вздохнул.
А Баханову точно судорогой скулы свело.
– Прости, прости… – наконец пробормотал он. Было не по себе, что так по-фраерски разговаривал с этим страдальцем. – Выпьем, Степан, еще – жену помянем.
И Степан не заставил себя ждать или уговаривать – опрокинул в горло, только кадык колыхнулся. Отломив кусочек хлеба, долго нюхал, прежде чем положить в рот.
– Вы из деревни?
– Дак ведь все мы когда-то из деревни, а откуда еще-то? Бородинские мы, десятый год в городе.
– А ты что, Степан, в Бога веришь – крестился?
– Да… это от тоски больше. Померла жена – тоска. Да и пить – стыдоба мучает. А так – полегче… Вот и сына когда первого схоронили, так целый месяц, и покойница бывалоча молилась, и в церкву ходила, оба. А то ведь уснуть не могли.
– Значит – Бог есть?
– Не знаю. Что не знаю, того не знаю… А вот только как жена померла, то все и мстится мне, что есть – а почему тогда и легче? Оно конечно: «гром не грянет – мужик не перекрестится». Только, скажу тебе, дело это сурьезное.
– Как же дальше-то жить думаешь?
– Так и думаю, – вздохнув, тише обычного ответил Степан. – Сорок ден вот погожу, а там и бабу другую искать стану. Один-то я не управлюсь – детей три.
– О чем же ты Бога просишь, как хоть обращаешься к Нему? Научи.
– А вот так. – Степан с торжеством и умилением чуть вскинул лицо и произнес спокойно и просто: – Господи, прости меня за пьянство, и не отнимай мою жизнь, чтобы дети выросли, и людей добрых от меня не отвращай.
– И все?
– Все.
– Мало ты просишь.
– А мне больше не надо.
– И ты сам эту молитву выдумал?
– Сам.
– Хорошая, Степан, у тебя молитва, короткая – Богу не надоедаешь, – в напряжении одобрил Баханов. Затем он подозвал официантку и сказал ей: – Принесите нам со Степаном еще водки.