Она затворяет за собой дверь, зажигает лампу. Тетя Мэри, украшая дом к званому обеду, сберегла несколько янтарных и белых хризантем для туалетного столика Алли, а на прикроватной тумбочке оставила свежий выпуск «Англичанки». Алли садится в кресло-качалку, расстегивает ботинки. Юбка забрызгана грязью. Она встает, развязывает корсаж, расстегивает блузку, снимает пышный воротничок. Мама не одобрила бы расходов на траурные наряды, но маме не надо ежедневно доказывать свою состоятельность перед самыми авторитетными специалистами страны. Алли расшнуровывает корсет, нюхает его, убирает в ящик комода. Корсет она затягивает не туго, уж точно не так, чтобы служить дурным примером богатым пациенткам, которые могут принять несгибаемую стать доктора за некий идеал здоровья, – впрочем, никаких богатых пациенток в больнице нет – и не так, чтобы казалось, будто врач больше заботится о своей внешности, чем о самочувствии, но все-таки это какая-никакая броня. С ним она чувствует себя увереннее, чем без него, ну а если она и пошла на сделку со своими моральными принципами, то это не самая трудная сделка, на которую ей придется пойти, чтобы стать врачом.
Фанни стучит в дверь, отдает кувшин с горячей водой, забирает испачканную в грязи юбку. Алли моет руки, умывается – жасминовым мылом тети Мэри надо бы, конечно, пренебречь, но запах так ее успокаивает – и, наконец, садится. В пятницу у них гистерэктомия – влагалищная, профессор Дунстан считает, что этот способ безопаснее модного нынче метода посредством вскрытия живота, – и ей бы надо готовиться, но толку-то садиться за подготовку, когда Фанни сейчас принесет поднос и прервет ее. Она дотрагивается до хризантемы, облачко желтой пыльцы оседает на вышитую белую салфетку. У них в доме никаких цветов не было, даже когда мама давала обеды, хотя, казалось бы, срезать в саду роз – чего уж проще. Не было цветов и на похоронах Мэй; друзья прислали множество венков, но мама все раздала – людям, которые за последние пять лет и травинки в глаза не видели, какие уж там оранжерейные цветы. Можно подумать, сказала мама, Мэй от этих венков будет какой-то прок. Она отдала жизнь, служа бедным, давайте не будем портить ее похороны своим сибаритством. Весной в Рашолме будет заложен первый камень в фундамент дома матери и ребенка имени Мэй Моберли. Она умерла, говорит мама, как и жила – служа бедным. Насколько известно Алли, мама никогда не видела кашемировой шали Мэй, не задавалась вопросом о том, почему Мэй приняла предложение Обри отправиться на этот остров. Потому что больше хотела услужить Обри, чем Богу.
Алли иногда думает, была ли на Мэй одежда, которую Алли для нее чинила и отглаживала, ее ли стежки, пропитавшись морской солью, льнули к мертвому телу сестры, пока ее кружило холодное море, обвивали ее белые ноги, когда наконец ее вынесло на каменистый берег. Папа знает, во что Мэй была одета. Она ни о чем не спрашивала, и она не знает, что сталось с шалью. Но Мэй, скорее всего, хранила ее где-нибудь дома, в папиросной бумаге, вряд ли она стала бы надевать ее, собираясь в непогоду переправляться на большую землю в утлой лодке.
Фанни снова стучит в дверь, входит, на подносе вино, крем с фруктами, окорок. Алли пытается перехватить у нее поднос, но Фанни упрямится: мадам велела расставить для мисс Моберли все как положено. Фанни приставляет столик к креслу-качалке, набрасывает скатерть так, что кружевные концы висят ровнехонько, выставляет еду в посуде, которую тетя Мэри бережет для особых случаев. А потом ставит на стол маленькую хрустальную вазу с полураскрывшейся чайной розой – бледно-оранжевой, их тетя Мэри любит больше всего.
– Мадам сказала, раз мы все ели с лучшего фарфора, то и вам на нем ужин подать. Розу она сама вытащила из букета.
– Она очень добра. Спасибо, Фанни. Тебе в такие вечера нелегко приходится.
Фанни шмыгает носом.
– Главное, чтобы все вышло как надо. Не как в прошлый раз, когда мороженое вовремя не доставили. Что-нибудь еще, мисс?
– Чего же мне еще желать? Доброй ночи, Фанни.