– Я предлагаю тебе хорошенько все обдумать, и думать не торопясь, может быть, до самого нашего выпуска, прежде чем ты все бросишь, поддавшись – как знать – капризу. Я предлагаю твоей бессмертной душе побыть в опасности еще полгода, тогда ты хотя бы тоже сможешь доказать, что женщине под силу вынести это обучение.
– Я так и знала, – говорит Эдит, – так и знала, что все дело в суфражизме. Ради этого сестринства ты готова позволить доктору Страттон оперировать и дальше, хотя ты знаешь, вы все знаете, что ей не хватает опыта, что пациенты у нее умирают зазря. Вы хотите, чтобы я, так же, как и вы, помалкивала и закрывала глаза на то, с чем в душе я не могу смириться. Потому что вы думаете, что можно отдать все что угодно, сколько угодно жизней и душ за то, чтобы доказать, что женщины равны мужчинам.
У Алли учащается пульс. Кровь приливает к лицу.
– Да, – говорит она, – да, я так думаю. И я верю в то, что целые поколения наших еще не рожденных сестер скажут нам спасибо за все, чем мы пожертвовали. Да – и за то, что мы отняли у других. Нельзя иметь принципов, если ты не готова за них платить. И нам надобно понять цену наших принципов и принять за эту цену ответственность. Нам невозможно отказываться от последствий, вызванных нашими же поступками. И если тебе это не по силам, то, может быть, и вправду твое истинное призвание не в медицине. Всего доброго, Эдит.
И вот она уже в коридоре, дыхание колотится о корсет, взгляда никак не оторвать от пыльного пола. Темнеет, камин в гостиной почти прогорел, но лицо у нее пылает. Ей дурно. Она прислоняется к стене, которая холодит ей плечо даже сквозь жакетку и блузку. Она думает: наверное, Эдит права – точнее, может быть, она не так уж и не права, как казалось Алли там, в гостиной. Даже с клятвой Гиппократа на устах мы раним людей – раним, чтобы врачевать. Мама верила, искренне верила, что Алли нужна боль, нужна обязательно, что только болью можно было исцелить и разум Алли, и ее душу. Ну и пусть, что мама – как теперь начинает понимать Алли – причиняла другим боль, потому что у нее были на то свои мотивы. Сейчас Алли уже не может сказать, что сожалеет об этой боли, что ей бы хотелось, чтобы мама вырастила ее в тупом довольстве, безо всяких устремлений, без самодисциплины. Эдит права: мы прикрываемся моральным императивом, чтобы оправдать страдания, которые мы приносим людям. Но страдания иногда необходимы, а значит, причинять страдания тоже нужно. Алли кажется, что на этом и основано все человеческое существование, самой своей жизнью мы увечим других людей, и делать вид, что это не так, – значит расписываться в собственной слепоте. Каждый из нас – каждая живая душа – это чья-то боль. Наша единственная надежда – и на то, чтобы спастись, и на то, чтобы вылечиться, и именно это, думает она, маме и не под силу – признать, что мы причиняем людям боль. И жить с этим. Эдит права, что хочет оставить медицину. Ей хочется быть идеальной, хочется не пачкать рук, быть святее всех, а из таких людей выходят опасные целители. Цель, целитель, целый – Обри как-то говорил, что это все одно и то же слово. Но целых людей не бывает. Целители – не целые. У Алли перехватывает дыхание. Этими мыслями она словно вспарывает себе кожу, смотрит на спрятанные под мускулами влажно поблескивающие внутренние органы.
Снова отворяется дверь, полоска света прыгает на пол, на стены, а в ней – тень Анни. Анни вздрагивает:
– Алли! А я-то думала, ты хлопнула дверью и ушла в ночь. Ты нас всех прямо сразила.
Алли ежится.
– Не надо. Анни, мне нехорошо. Лихорадит что-то.
Анни кладет ладонь ей на лоб:
– Горячий. Болит что-то?
Алли качает головой:
– Просто… нехорошо. Знобит.
– Может, это нервное, – бодро говорит Анни. – Перевозбудилась, вот и все. От высоких идеалов подскочила температура. Прописываю энергичную прогулку и тихий вечер в умиротворяющей обстановке. Пойдем к нам домой?
Алли кажется, будто она заледенела, примерзла к стене. Что-то распутывается у нее в голове, что-то, что прежде свивалось тугими кольцами. Целители – не целые. Целителям не нужно быть целыми, потому что целость, целокупность – не человеческие качества. Величайший дар человечества есть любовь, а не разум – обычно она предпочитает других пророков апостолу Павлу[34]
, но теперь ей впервые кажется, что так оно и есть, – и мама, которая столько времени проводит в церкви, этого не знает. Если она выучится на врача – а она выучится на врача, – она будет врачом-подранком, и ее собственная боль станет такой же частью ее ремесла, как и ее целительство. Она будет врачом, который видит свои раны и не прячется от них. Она мотает головой, ей хочется, чтобы Анни ушла, чтобы не видела ее позорной слабости, но еще хочется, чтобы она осталась и помогла ей собраться с силами. Дрожь начинается в плечах, расползается к голове, к ребрам. Нервозность. Истерия. Или простая человеческая слабость?– Тебе вправду нехорошо?
Она качает головой. Немного твердости, немного упорства, и все пройдет. Но сейчас она не чувствует в себе ни того ни другого. Дышать все труднее.