Вслед за самим Синявским М. Розанова повторяет, что в тюрьме вересаевский «Пушкин в жизни» стал «главным чтением» Синявского «на многие месяцы»[65]
. И что еще важнее: «В своем последнем слове на суде Андрей Синявский отстаивал независимость художника от каких бы то ни было государственных установлений, требований и регламентаций, неподсудность, неподведомственность искусства политическим обвинениям и независимость искусства от воли государства и общества, которые давят на художника и заставляют его быть таким, каким он быть не хочет и не может. Отсюда “Прогулки” стали как бы продолжением последнего слова на суде и вылились, прозвучали они <…> как гимн во славу чистого искусства и свободного творчества. Потому что в русской литературе Пушкин больше, чем какой-то другой великий русский писатель, наиболее органически отвечает идеям чистого искусства, искусства для искусства»[66]. И хотя с научной точки зрения последнее утверждение вряд ли справедливо и основательно, но пафос слов Розановой понятен, как ясно и то, о каком чистом искусстве идет речь – о неидеологизированном и неполитизированном.В любом случае важным для нас оказывается то обстоятельство, что «Пушкин в жизни» В. Вересаева – еще один интертекстуальный пласт, который должен быть обозначен применительно к «Прогулкам с Пушкиным». Другое дело, что упрек М. Розановой и самого Синявского ученым и читателям («просто интеллигентным <людям>»), которые, по их словам, должны были «с первых страниц этого злокозненного гулянья почуять, откуда ветер дует и в какой работе о Пушкине собраны цитаты и из “Невского зрителя” за 1820 год, и из “Русской старины” за 1874-й»[67]
, мало основателен и даже несправедлив. Во-первых, потому, что издания книги Вересаева были малодоступны. Вересаевский «Пушкин в жизни» с момента первой публикации (1927) всегда вызывал ожесточенные дискуссии специалистов из-за «обытовленности» образа Пушкина, явленного на страницах вересаевской хроники. И хотя только в тридцатые годы книга выдержала 6 изданий, однако позднее ее переиздания были отложены на десятилетия – вплоть до прокомментированного, но сильно искаженного выпуска 1984 года[68]. Во-вторых, инвективы в адрес неразглядевших «источник» специалистов лукавы, так как последние в силу специфики научной работы ориентированы в первую очередь на исторический документ, а не на беллетризованную хронику. Игра же с реципиентом (специалистом или читателем) в «отгадывания», кажется, и вовсе носит исключительно отвлекающий характер, ибо, как признавалась Розанова, сам Синявский до Лефортовской тюремной библиотеки не читал ею «краденого» Вересаева (было «недосуг»).Фото из архивного дела А. Д. Синявского (1966–1971)
Между тем, если вернуться к мысли о непосредственной связи «Прогулок с Пушкиным» с книгой Вересаева, то следует заметить, что наряду со многими тонкими наблюдениями критиков, писателей, литературоведов, репрезентированными ранее, именно двухтомник «Пушкин в жизни» (1925–1926) Вересаева, а не «Опавшие листья» Розанова, на наш взгляд, должны быть признаны первичным и самым главным претекстом Синявского. Причем претекстом не только на уровне содержательно-смысловом («пушкинском»), но и формально-стилевом, нарративном.
По словам В. В. Вересаева, его хроника «Пушкин в жизни» появилась «случайно». В течение почти тридцати лет писатель и исследователь делал «для себя» выписки из различных источников (писем, записок, дневников, мемуаров, газет, журналов), касавшихся Пушкина и его характера, наружности, портрета, поведения, настроений, привычек (и др.), а затем приводил эти записи в некоторую систему. «Систематизированный свод подлинных свидетельств современников» – таков подзаголовок вересаевской книги[69]
.Но на определенном этапе систематизации собранного материала Вересаев заметил: «И вот однажды, пересматривая накопившиеся выписки, я неожиданно увидел, что передо мной – оригинальнейшая и увлекательнейшая книга, в которой Пушкин встает совершенно как живой. Поистине живой Пушкин, во всех сменах его настроений, во всех противоречиях сложного его характера, – во всех мелочах его быта, его наружность, одежда, окружавшая его обстановка. Весь он, – такой, каким бывал, “когда не требовал поэта к священной жертве Аполлон”; не ретушированный, благонравный и вдохновенный Пушкин его биографов, – а “дитя ничтожное мира”, грешный, увлекающийся, часто действительно ничтожный, иногда прямо пошлый, – и все-таки в общем итоге невыразимо привлекательный и чарующий человек…» (из Предисловия к первому изданию). По словам Вересаева, Пушкин представал в своде-хронике как «живой человек, а не иконописный лик “поэта”»[70]
.