Всех этих людей уже нет на этом свете: нашего учителя Бергсона, французского философа, умершего во время беспрецедентной национальной катастрофы, когда та страна, которую он почитал и любил, казалось, вот-вот отречется от него; Люсьена Поле, французского священника, павшего на поле брани; Шарля Пеги, французского христианина, лежащего в земле с обращенным к Богу лицом, более всех нас любившего Бергсона и понимавшего всю глубину его мысли; Пьера Русело, первого провозвестника возрождения томизма (в том виде, в котором его создал св. Фома), человека, избавившего нас от стольких сомнений, также павшего на поле брани, и по обычаям иезуитов, похороненного в земле коммуны Эпарж, так что теперь никому неизвестно место, где покоится его тело. Он ушел на войну, он пропал без вести— больше нам ничего о нем неизвестно. Чистота принесенной этими людьми жертвы не утоляет нашу боль от потери. Ничто не возместит нам того, что дали бы нам — если бы остались живы — эти великие умы, сумевшие привить побег бергсонианства к старому дереву схоластической философии. Жизнь дурно обошлась с моим другом аббатом Люсьеном Поле, однако,еще хуже с ним обошлась схоластическая философия. Именно в этом заключается корень зла этих смутных лет модернистского кризиса, когда ничто нельзя было расставить по местам, так как самого их места больше не было. Безусловно, мы заблуждались, принимая за схоластику то, что было лишь упаднической и вырожденной ее формой. Но как могло быть исправлено это заблуждение, если те, кто на законном основании порицал заблуждающихся, сами не понимали своей правоты? Я часто задаю себе вопрос, каким был бы Люсьен Поле, если бы он стал томистом, то есть если бы ему открылся истинный смысл метафизики бытия, которой учил сам св. Фома и которая так отличалась от той, которую приписывают ему некоторые из его последователей. Люсьен Поле умер, не подозревая, какова она на самом деле. Я также не имел о ней ни малейшего представления; более того, как бы тщательно не искал я в моей памяти, я все-таки не нахожу никого, кто мог бы в то врелля поведать нам о ее существовании. Такова болезнь этой смутной эпохи: истина утраченная ее хранителями. Они удивляются тому, что другие не замечают истины, хотя сами демонстрируют что-то другое вместо нее и даже не подозревают об этом. Насколько я себе это представляю, именно в этом прежде всего и заключался модернистский хаос философии. Заблуждающихся было бы меньше, если наши поводыри чаще были бы более разумны.
Я вовсе не собираюсь перекладывать ответственность на кого-либо другого. Модернизм был чередой ошибок, за которые несут ответственность те, кто их повторял. Однако не следует забывать и об огромной ответственности людей, допустивших, что по их вине так часто пренебрегали истиной. Они сами до такой степени извратили истину, что она была уже просто неузнаваема.
В трамвае, который ходил тогда из Сен-Манде в Париж, один священник, немного сутулый и с походкой чем-то обеспокоенного человека, делал выговор случайно встреченному им молодому философу из числа своих друзей. Дело происходило на конечной остановке в Сен-Манде; несколько пассажиров в полупустом вагоне, тоже ожидавшие отправления, веселились, глядя на этого человека, охваченного необъяснимым для них волнением, который не уставал повторять с горячностью: «Да, это квадратный круг!» Этот священник Часовни Иисуса нападал на томистов, которых он обвинял в проповеди понятия, которое в самом деле было чудовищно — «природа-Аристотеля-пребывающая-в-благодати». Он был бы совершенно прав, если бы томистская природа ничем не отличалась от природы в понимании Аристотеля, что в действительности не имело места, поэтому возмущение отца Луи Лабертоньера было совершенно беспричинным, однако,он ничего не мог тут поделать. Его учили, что философия св. Фомы составляла единое целое с философией Аристотеля, и он верил своим учителям. Но даже если бы они различались, то все равно она не смогла бы его удовлетворить.