«Отчаянье, стучись в мою дверь. Сколько бы я ни медлил, я всё равно впущу тебя».
– Это вы, Ильязд, в чём дело, почему вы раздеты? – Ильязд видел, как из темноты выступил Триодин. Он тяжело дышал, прерывал каждое слово на половине и сплёвывал набегавшую слюну. – Хорошо бы передохнуть минуту, да лучше не садиться, – продолжал он, уже позабыв о вопросе и не дожидаясь ответа. Он упёр руки в бока и стал ходить взад и вперёд, с шумом втягивая воздух через ноздри.
– Вы и сегодня не смогли расстаться с вашими шутовскими шарами, – вдруг огрызнулся Ильязд, удивившись самому себе.
– Необходимо, меня могут иначе не узнать. Я только что сделал не менее пяти километров. Айя София может считаться окружённой. Единственный подступ остаётся с моря. Вас нарочно оставили тут.
– Где тут?
– Тут, где мы сейчас находимся.
– Я не знаю отнюдь, где мы находимся.
– Ильязд, – закричал Триодин в бешенстве, – довольно валять дурака, понимаете, довольно! В течение года вы могли баловаться, но теперь довольно. Не доводите меня, худо будет!
– Я валяю дурака? Я прикидываюсь дурачком? Я разыгрываю белогвардейца? Я пою в церкви? Это я, быть может?
– Да вы, вы валяете дурака. Если я прикидываюсь, вы сами знаете почему, ради той знаменитой ночи. Но довольно. Вы не знаете, где вы находитесь?
– Не знаю.
– Странно для такого старого стамбулжанина. Но ничего. Вы не видели турецких отрядов?
– Нет.
– Вы здесь давно?
– С вечера.
– Отлично. Если появится Синейшина, не думайте его задерживать. Он непременно пройдёт тут. Мы ему готовим мешок. Прощайте. До встречи в Софии.
– Триодин, оставьте кого-нибудь на моём месте, я бегу с вами.
– Нет, оставайтесь, слышите. Вы же видите, что никого со мной нет, да и разве кто-нибудь может додуматься до такого купального великолепия в подобную промозглую ночь. Прощайте.
И он бросился бежать, прижав локти к бокам и увлекая за собой воздушную свиту.
Бедный Ильязд. Ему так хотелось быть поближе к делу, кричать, передавать приказания, суетиться, а приходилось сидеть у моря и ждать погоды. И опять события будут переливаться вдали от него.
Ночь продолжала распускаться. Теперь её превращения уже не были безгласными и бесцветными, но шорох, говор, топот и крики, и отсветы и блеск, и перемена цветов сделались внятными и продолжали делаться внятными всё более и более, и внимание Ильязда и его несчастные мысли – всё было отвлечено от Триодина и событий предполагаемых и направлено в сторону ночи. «Несчастный, несчастный, трижды и сколько ещё раз несчастный, беги, действуй, ломись», – вдруг вырвалось у Ильязда, но его вопли растворились и потонули, смятённые неумолимо наступавшей на него ночью. Как ни решай, а только тебе и остаётся, что шорох и всплеск, и отсвет, полумрак и полусвет, упадочная игра. Жизнь, катись с грохотом, в себе унося счастливых. У несчастного подошвы из войлока и обут он смертью. Он прислушивается не к выстрелам, не к воплям, не к треску пожара, он так же глух к громкому, как слеп к ослепительному. Он умеет улавливать только всплеск затихшего моря, которое еле-еле взбирается на песок. Он слышит лодку, которая плывёт в воздухе и которой нет. Он видит прозрачную тень, в которой нет ничего, кроме воображения, и которая не то скользит, не то стоит и формы которой непостижимы. Но Ильязд увлечён тенью, и он шепчет, боясь услышать себя самого: «Синейшина».
Синейшина приближался к Ильязду, выдвинувшись из ночи, словно он чуял того присутствие и знал достоверно, где тот находится. Казалось, что он бежал, но, приближаясь к Ильязду, замедлил шаги.
– Вы узнаёте меня? – спросил он, подойдя вплотную.
Сегодня он был одет не турецким офицером и не русским, а военнопленным, как тогда на палубе, по-видимому, в тот же армяк и с той же заячьей шапкой.
– Ну что, кто из нас выиграл? – снова спросил тот. – Вы давали на отсеченье руку. Принадлежит она мне теперь или нет?
– Отсекайте её, я сделал всё, чтобы спасти её, – пробормотал Ильязд и спохватился. – Но не можете ли сегодня вы меня угостить папиросой? Мне холодно и я устал.
Синейшина молча достал портсигар и протянул. Потом щёлкнул зажигалкой. Пламя осветило его лицо, равнодушное, грустное, непостижимое.
– Почему вы разделись? – спросил он ещё.
Ильязд:
– Я уже больше не помню.
До чего удивительным было это свидание в безысходной тьме. Что за необъяснимое спокойствие и безучастность в такой решающий час?
– Вы можете отсечь её. Вот эту, левую. Мне помнится, на пароходе, славное было плаванье, я вытянул левую руку[292]
.– Да, кажется.
– Я это говорю не потому, что мне правой жалко. Но только мне кажется, что условия не совсем такие, какие мы предвидели.
– Именно, – пропустил Синейшина, вытаскивая из-под полы кинжал и освобождая клинок от ножен.
– Вы предсказали захват, или нападение, или покушение на насилие в отношении Софии, – Ильязд затянулся, – со стороны Христова воинства, русской Белой армии, вы это повторяли ещё вчера.
– Правильно.
– Но нападают вовсе не белогвардейцы, а большевики.
– Большевики? – рявкнул Синейшина с нескрываемым удивлением и тревогой.