В том, как она не допускала до себя даже мысли о том, чтобы заглянуть сейчас туда, куда ей все равно предстояло вернуться, не нынче, так очень скоро, был род ребяческого сладострастия: так думаешь в юности о суициде или ранней трагической смерти и представляешь подробно, как тебя все оплакивают и казнятся, что недоглядели. Сходным образом ей нравилось сейчас представлять, что никто из тех, кого она знала (а некоторые из них ей были не просто знакомы, но и дороги), не может сейчас не просто до нее дотянуться, но и вообразить, куда она подевалась. От этого незнакомого чувства, такого, словно она перепрыгнула за невидимый забор и сама стала невидима и свободна, ее границы, кажется, заострились и отливали стальным блеском, посторонний легко мог порезать себе о них руки, она же пребывала в четко очерченной безопасной зоне, и даже слово «зона» сейчас ее не тревожило. Ощущение было вот какое: до любого предмета стало рукой подать, одно и то же легко преодолимое расстояние ее с ними соединяло, и поэтому все равно было, что делать и чего не делать, любой мелкий поступок, вроде как намазать булочку маслом, знаменовал удачу и обещал следующий шаг.
А впереди у нее был длинный-длинный субботний день, лучший день любой недели, когда до всего вчерашнего – целая вечность, а впереди еще многие часы воли, а за ними еще один вольный день, неначатый и непочатый. Когда она вышла за порог, ветер с моря опять качнулся и приобнял ее за бока, никаких занятий не предвиделось до самого вечера, где писательницу М. поджидали саркофаг, ослепительный свет и даже аплодисменты, и она пошла себе в сторону набережной, которую так и не видела пока, а надо было, не зря же она оказалась в городе Ф., знаменитом именно своим географическим положением.
Но поскольку новое чувство – удавшегося обмана, что ли, – было неустоявшееся, зеленое еще и нетвердое, М. перемещалась не властной походкой человека, который все о себе и своем направлении знает, и не текучим аллюром фланера, который не выбирает, куда ему плыть, а кое-как, неровными зигзагами, замирая перед каждой уличной сценкой или рекламным плакатом в поисках подсказки или разуверения.
Например, на ряде автобусных остановок была размещена цветная реклама печатного сервиса или конторы, производящей принтеры, а на ней изображен мужчина с ямочкой на подбородке, глядевший с укором, но так, словно не вполне еще в вас разочаровался и верит в возможность перемены к лучшему. «Пиши! Свою! Книгу!» – гласила подпись, и при виде этого свободная субботняя М., ничего писать не желавшая, начинала смотреть в другую сторону, а рудиментарная, почти отсохшая писательница давала о себе знать неприятным покалыванием где-то в районе затылка.
У киоска, где продавали мороженое,
На другой стороне, у светофора, как раз стояли трое. Две женщины, старая и молодая, были одеты в узорчатые платья, неуловимо похожие, словно они только что купили их в одном магазине и решили надеть немедленно. Их спутник был тоже молодой, с бородкой, какие все теперь носили, словно на дворе был ранний двадцатый век, не нарушенный еще общей и окончательной катастрофой. Пока М. глядела на них, он вдруг наклонился и быстро и нежно поцеловал руку той, что была постарше, а потом они перешли дорогу и разом скрылись из виду. М. тоже решила свернуть, оказалась в переулке, потом в другом и моментально вышла прямо к гранд-отелю Petukh с его алыми окошками и белыми зонтиками, вот какой он был неотвязный. Тут она, как механическая обезьянка, проделала ровно то же, что и вчера: уселась за столик, заказала вина и вытянула ноги в знак того, что никуда не спешит и ни к чему не стремится.