Картинка была ночная: отражаясь в темных пустых окнах финансовых высоток, за металлическим декоративным ограждением полыхало здание жилого комплекса, разваливаясь на глазах. Дрейк машинально перевел взгляд на бегущую строку внизу экрана: огонь распространился так быстро, что никого из жильцов не успели эвакуировать. Прибывшие на место бригады пожарных констатировали полное разрушение здания через шестнадцать минут после возгорания; скорость распространения и сила пожара заставляют подозревать, что виной всему было взрывное устройство, установленное в одной из квартир.
«Она этого не сделает». Это был последний ход Касси в игре, после чего партию можно было уже не доигрывать. Данных из «Кэл-Корпа» больше не существует – зато у сотрудников Департамента есть запись с дронокамер соседней высотки, где он, Дрейк Холуэлл, проникает в квартиру Ванхортона – предположительно, с целью установки взрывного устройства. Теперь его даже не надо было убирать: единственный человек, знавший о расследовании Дрейка и способный подтвердить его невиновность, сгорел в собственной квартире – из-за него, Дрейка. Лестница, по которой он карабкался вверх, упиралась в Департамент, и доступ туда был закрыт для него навсегда.
Пошатнувшись, Дрейк ухватился за металлические поручни и, глядя на пылающий экран с сенсорной поверхностью для распознавания лиц, заплакал.
Глава 24. Эштон
Различать по цветам чужие мысли и намерения оказалось довольно просто. Гораздо труднее было научиться проигрывать с этим знанием.
Тело Эштона упорно отказывалось подставляться под лезвия и шипы, которых его сознание с легкостью могло избежать. Сок водяного дерева, что давали дракам перед боем, действовал как стимулятор, временно обостряя все реакции и инстинкты – в том числе и дар ищейки. Тушка Эштона беззастенчиво пользовалась этим даром для выживания, так что, выходя на Арену, он сражался не столько с противниками, прокручивавшими у себя в голове каждый шаг перед тем, как на него решиться, сколько с самим собой.
Это было утомительно. В детстве отец учил его играть в шахматы на сенсорной голографической доске, считывающей направление взгляда, чтобы передвигать фигуры. По мнению врачей, это укрепляет глазные мышцы, служа профилактикой детской амблиопии. Зрение у Эштона было отличное, а вот Элизеус Герингер быстро уставал и прерывал партию под предлогом разговора со сложным пациентом.
После того как отец уходил к себе в кабинет, Эштон еще минут сорок сидел над доской, вглядываясь в полупрозрачные фигуры, мерцающие над поверхностью, и пытаясь восстановить логику, по какой отец передвинул слона на H7 и бросил его там умирать.
Слона было жалко, а последовательность жестоких и точных действий, которая привела его на грань гибели, казалась бесчеловечной. Кончалось всё тем, что Эштон доигрывал партию за двоих, притворяясь, что намерения «противника» ему неизвестны, и стремясь сохранить жизнь как можно большему количеству черных и белых фигур. Но всякий раз к концу партии что-то внутри него выбирало какую-то одну сторону – и принималось легко и кровожадно крушить другую, реагируя на каждый замысел «соперника», как сенсорная поверхность доски – на малейшее движение глазного яблока.
Нечто подобное происходило теперь на Арене. Эштону стоило огромных усилий вести бой так, словно он ничего не знал о своих противниках. Он пробовал закрывать глаза, но его сознание продолжало видеть движение и запах чужих намерений так же ясно, как если бы он смотрел на врага в упор. Всё, что ему удавалось, – это замереть ненадолго, чтобы брошенное в него копье прошло по касательной, слегка оцарапав вздернутый спинной гребень. Но вот разъяренное этим обманом тело обычно заканчивало бой в несколько минут.
В отличие от Сорок первого, Эштон никогда не был ловким убийцей. Всё, что он делал на Арене, вызывая восторженный рев у доверху забитых лож, получалось у него исключительно благодаря дару ищейки и соку водяного дерева. Без них он мало чем отличался от остального молодняка, движимого всепоглощающим страхом смерти.
Этого никто не понимал. Все, даже надсмотрщики, были уверены, что Сорок первый оказался блестящим учителем, сумев передать Эштону навыки боя, которые сам оттачивал долгие годы.
Так думала и Двести пятая. Вечером, когда их привезли обратно в Ангар, она проскользнула между укладывавшимися на подстилки драками и легла рядом, уместив небольшое тело в продолговатую выемку, пахнувшую пылью и высохшей чешуей. Эштон зашипел, поднимая гребни, словно она с размаху наступила ему на лапу. Двести пятая вздрогнула, но не сдвинулась с места.
– Ты что-то сделал там, на Арене, – тихо сказала она, глядя на него холодными драгоценными глазами. – Я хочу уметь так же.
Широкая ссадина вдоль ее левого гребня понемногу затягивалась тонкой чешуей, рана на бедре почти заросла: Двести пятой удалось зализать ее еще в колодце.
– Я не сделал ничего особенного, – сказал он, отворачиваясь от ее взгляда, пронизывающего, как ветер на берегу. – Ты сама их всех убила.